И уже как сумрак на день надвигается на нас время разлуки. Все катится к порогу. Говорю какую-то глупость, стакан зацепил, он падает, из него вышлепывается вино, стул загремел, требуя и к себе внимания, все разбросанные вещи запросились на свои места, вот и ее тонкий свитерок обхватил ее трогательное, нежное горло, оберегая от простуды и уже и от меня, вот свистят в пространстве комнаты шнурки высоких ботинок, вот притопнули, просясь на улицу, вот и модная шляпа, скрывшая в себе тонкие перчатки, готова спрыгнуть с вешалки и сесть набекрень, наискосок лба, как-то вызывающе обозначая тонкие брови, вырезные, уже накрашенные губы и нежный маленький подбородок.
– А ты что не одеваешься?
– Еще побудем.
– Как ни тяни – время. Время идти. Время кончилось.
– У любви нет времени.
– Правда, нет. Но у свидания оно есть.
– Так пусто будет в городе без тебя.
– Я даже не знаю, как я живу без тебя. Особенно когда мы в одном городе. Куда иду, что делаю? Даже не как во сне, а как живой автомат. Сделаю что-то хорошо – ах, если бы ты видел меня, похвалил бы... Ну вот. С местечка! Пошли?
– Почему жизнь делает все, чтоб мы были вместе так мало?
– Может быть, бережет. Вдруг бы мы надоели друг другу?
– Вот и твоя очередь быть глупой.
Мы уже вышли на площадку и идем вниз. Какие-то узкие, серые, прямо Достоевские ступени. Двор. Кошка, меряющая прыжками его диагональ. Арка, за ней светло и улица.
– В губы не целуй... ну вот, подожди. Пока не вышли, я знаешь что хочу попросить? Ты меня когда разлюбишь, то прошу об одном – не забывай.
– Это все равно что себя забыть. Я тебя везде с собой вожу. Ты и здесь, и здесь, вся во мне. Уже не отделить, только с мясом. Это я тебя должен просить, чтоб ты помнила.
– Нет, уже поздно. Ты же знаешь, я сопротивлялась, как могла, я же знала, что это мучение, что все пойдет иначе.
– Жалеешь?
Она долго молчала. Мы шли сквозь толпу как по высокой траве.
– Поздно жалеть. Только одно: где мы раньше были? Ой, как поздно!
– Поздно жалеть или поздно встретились?
– И то, и другое.
Около костела горели в плошках черные фитили. Зазывала с мегафоном соблазнял мессой.
– С тех пор как я поняла, что люблю тебя, во мне все время звучит музыка. И знакомая, и какая-то своя. У меня при музыке все нервы встают на цыпочки. И все время стихи. Осколок луны, зимний сад, река, дети на берегу. И обязательно тепло и солнце. Я женщина лета. Это от печки в детстве. Я ее звала "вторая мама". Мама рассердится, что долго на улице была или еще что, а я на печку и там сижу.
– У Платонова вторая мама – первая учительница.
– О, я обречена была стать учительницей. У меня было десять кукол, делала с бабушкой, на каждую куклу заводила по четыре тетрадки, их заполняла. Ставила оценки, проверяла домашние задания, домашние задания писала за каждую куклу.
– Были отличники, любимчики, да?
– Н-не помню, вряд ли. У нас была такая строгая, еще довоенная, старушка Прасковья Павловна, такая подтянутая, платье с кружевами у ворота и на рукавах. Выходит из школы, мы у крыльца, кричим: "Чур, моя левая, чур, моя правая". Это о том, кто за какую руку ухватится. Тетрадки ей несли. Она мне подарила старый, использованный, но настоящий – это такой восторг! – журнал. Это были все мои ученики. Там, в конце журнала адреса и родители записаны, я всех "навещала".
– Это у тебя учительское – не тебя надо под руку вести, а ты сама ведешь.
– Может быть... Все. Дальше не провожай. И не смотри вслед, я всегда чувствую. Я ночью просыпаюсь и знаю, что ты проснулся. Особенно когда луна. Недавно стояла на балконе, луна так быстро летела, что у меня голова кружилась. А это облака и ветер там, вверху.
– У меня постоянное состояние ожидания ужаса, то есть, проще говоря, я все время готовлю себя к тому, что ты меня разлюбишь. Я же умру.
– Живи долго.
– То есть не разлюбишь?
– Нет. Я тебе полчаса назад говорила, что прошу не забывать, если даже разлюбишь.
– Полчаса! Вечность назад, вечность. Это была другая жизнь. Ты когда одевалась, не смотрел бы, ненавижу все это, все эти модные чехлы: свитера и юбки эти. Пальто вообще непробиваемое. Я мужчина, я должен быть стальной, а я говорю, что боюсь остаться без тебя, боюсь. Все помертвеет, почернеет. Я не знал, что так бывает, что вся чехарда донжуанских списков не затмит одного твоего такого взгляда. То есть... Можно я договорю? Я должен быть готов к... к твоему отсутствию. Умолять, цепляться, конечно, не буду. Что я тебе? Что тебе, кроме страданий, от меня?
Она, уже совсем подводившая меня к краю тротуара у перехода, к пока красному огню светофора, уже вздохнувшая глубоко и, видимо, этим вздохом настраивающая себя к решительному движению через дорогу уже в одиночестве, остановилась и дернула меня в сторону от перехода.
– Знаешь, солнышко, искусство игры в страсть нежную не для меня. Ты можешь издеваться, бросить, при мне ухаживать за другой – я тебя не разлюблю. Я же знаю себя. Это же не пустые слова: жить любовью. Я живу твоей любовью. Если она кончится, я буду жить любовью к тебе. У меня всегда только одно: лишь бы ты жил, был бы здоров, чтоб с тобой ничего не случилось. Я ставлю свечку за тебя и ставлю свою рядом. И гляжу на них. Вот они горят, вот моя скорее, нет, ты догнал, обе тихо оседают, но им не дают догореть – старуха приходит, и гасит их, и кидает огарки вниз, в ящичек, ставит на наше место другие. Я молюсь и за тебя, и за себя. Я вся грешная, я думаю только, пусть все мои грехи отразятся только на мне, пусть твои грехи тоже будут на мне, я прошу у Бога одного: любить тебя, пока живу. Иной раз страшно: стою в церкви и думаю не о Боге – о тебе. Может, в этом суть женская? Вот ты со мной, ты надо мной, ты же закрываешь для меня все: и пространство, и потолок, и небо... Тебе нечего бояться, ты мой единственный мужчина. Я лечу, когда я с тобой, я умираю, когда долго тебя не вижу. – Она то снимала, то надевала тонкую мягкую перчатку на левую руку.
– У меня все так же, может, проще, я же мужчина, а примитивнее мужчин только инфузории. Мне так тяжело, что через минуту все почернеет, даже эта дорога станет прошлым. Как мне вернуться в дом, где тебя нет? Воспоминания старят, надежды оживляют, любовь спасает. Я так в тебе все помню, каждый сантиметрик, твои губы, вот они уже тоже зачехлены краской, твои... все!
– Только не гляди вослед.
– Как я могу не глядеть?
Я сильно, даже непростительно сильно сжал ее руки, слезы выступили на ее глазах.
– Прости, это от отчаяния разлуки.
– Это не от боли.
Она пошла, она перешла дорогу, остановилась, оглянулась и подняла руку.
И исчезла.
Единственное, чем я мучился первые минуты без нее, это тем, что говорил какие-то глупости про зачехленные краской губы, про ее "сантиметрики"... Да это ли важно было? Я стоял один. И она ушла одна. То, что было целое, совокупное, – мы, где это было? Ну хорошо, думал я, запинаясь за свою тень и чисто по-мужски себя утешая, а были бы все время вместе, тогда как бы? И тут же понимал, что с нею было бы хорошо все время. Пусть бы я вредничал, говорил и совершал глупости, она бы знала, что это я оттого, чтоб чересчур не радоваться. О, я уже хорошо знал возмездие после радости.
Поверх одеяла, не снимая куртки, упал я на кровать, теперь такую просторную, такую сиротливую, такую холодную. Хорошо, что тогда купил ей подснежники. Как она обрадовалась! Хорошо, что у тетки не было сдачи и я купил подснежников на всю бумажку. Как бережно, торопливо сняв перчатки, приняла она букетики в теплые голые ладошки, как аккуратно ссыпала их в сумочку, как сдернула с шеи шарфик и укрыла подснежники сверху Подняла счастливое лицо. "Скорее домой! Скорее их от ниток освободить, скорее в воду". И шла торопясь, и так несла сумочку, будто котенка купила и уже была ответственна за его жизнь.
Я сел на кровати. "Что ж ты сегодня-то, сейчас, на прощание ей цветов не купил? Забы-ыл! Ведь подснежники эти – это прошлая весна, это..." Я ходил по комнате и говорил вслух. В ванной большое светло-зеленое полотенце еще было влажным.
Прошлая зима – это давно? Это вчера. Эти подснежники, как она помнила их! Она даже говорила: "Знаешь, для меня твой запах – это запах подснежников. Когда я принесла их домой, развязала, ставила в чашки и вазы, чтоб им было посвободнее, их оказалось так много, такой был запах, прямо благоухание. Лучше только ладан в церкви. Они так долго стояли. Так тихо. Ночью проснусь, протяну руку к столику, их коснусь... они чувствуют, еще сильнее от них аромат".
Не могу и не вспоминаю, как я проживал дни и недели разлук, как перебредал сухое и голое пространство времени без нее. Я будто впадал в автоматизм делания обычных своих дел, будто во сне шел от взлета дня до его падения. Я очень не хотел, чтобы она снилась мне, потому что потом мучился состоянием внушенной сном реальности и пробуждением в реальности жизненной. Все было ожиданием ее. Если она просила звонить в четверг, а сегодня понедельник, то зачем жить вторник и среду? И как жить? А если еще в четверг не дозванивался, все чернело.