— Это про меня, чел. Моя песня, — сказала она.
Когда я уходила, она смотрелась в зеркало, поправляя боа.
— Ну как я выгляжу, чел?
— Сияешь, как жемчуг, — сказала я. — Девушка-жемчужина[96].
Мы с Джимом проводили много времени в Чайна-тауне. В обществе Джима каждая вылазка в город превращалась в приключение между небом и землей, полет на высоких летних облаках. Мне нравилось наблюдать, как Джим общается с незнакомыми. Мы ходили в „Хонг фэт“ — низкие цены, вкусные пельмени, — и Джим заводил разговоры со стариками китайцами. В „Хонг фэт“ приходилось есть все, что бы тебе ни принесли, или говорить официанту: „Нам то же самое, что господину вон за тем столиком“, — меню было только на китайском. Столики там мыли так: обливали горячим чаем и вытирали тряпкой. Весь ресторан благоухал чаем улун. Иногда Джим просто подхватывал абстрактную нить беседы, заговорив с одним из почтенных стариков, и тот вел нас по лабиринту своей жизни, от „опиумных“ войн до опиумных притонов Сан-Франциско. А потом мы брели по Мотт-стрит и Малберри-стрит на Двадцать третью, снова в своей эпохе, точно ничего и не случилось.
На день рождения я подарила Джиму цитру „Ауто-харп“[97], в обеденный перерыв в „Скрибнерз“ я сочиняла для него длинные стихотворения. Надеялась, что он станет моим мужчиной. Оказалось, надежда была несбыточная. Музой Джима я так и не стала, но, пытаясь выразить словами свои драматичные переживания, стала писать больше и, полагаю, лучше.
Иногда нам с Джимом было очень хорошо вместе. Не сомневаюсь, неприятные моменты тоже были, но воспоминания у меня светлые, окрашенные ностальгией и юмором. Дни и ночи, проведенные нами вместе, напоминали лоскутное одеяло: романтичные, точно Ките, и безобразные, как вши, которых мы оба подцепили (Джим был уверен, что от меня, а я — что от него). Мы были вынуждены тщательно мыться специальным шампунем „Квелл“ в безлюдных туалетах „Челси“.
Джим был человек ненадежный, все время темнил, под кайфом иногда терял дар речи. Но все равно он был добр и простосердечен, а стихи писал по-настоящему талантливые. Я знала, что он меня не любит, но все равно его обожала. В конце концов он уплыл неведомо куда, оставив мне на память длинную прядь своих рыжевато-золотых волос.
Мы с Робертом зашли в гости к Гарри. Он и его приятель как раз рассуждали, кого сделать новым хранителем редкостной игрушки — серого ягненка на колесиках. Ягненок был ростом с маленького ребенка, уздечкой служила длинная красная лента. Прежде этот блейковский агнец принадлежал Питеру Орловски, спутнику Аллена Гинзберга. Когда они поручили ягненка моим заботам, я подумала, что Роберт рассердится: я поклялась ему больше не подбирать всякий уродский мусор и сломанные игрушки. — Бери-бери, — сказал Роберт и вложил ленту мне в руку. — Это же классика. Классическая вещь „от Смит“.
Как-то вечером, спустя несколько дней, неизвестно откуда заявился Мэтью. Под мышкой он держал коробку с дисками-сорокапятками. Мэтью был помешан на Филе Спекторе; в коробке, насколько я понимаю, лежало полное собрание синглов, которые Фил продюсировал. Глаза у Мэтью нервно бегали.
— Синглы есть? — выпалил он.
Я отыскала под ворохом грязного белья свой ящик с синглами — кремового цвета, разрисованный нотами. Мэтью немедленно пересчитал нашу объединенную коллекцию.
— Я был прав, — заявил он. — У нас как раз столько, сколько надо.
— Для чего надо?
— Для ночи ста пластинок.
Я сочла идею разумной. И мы стали крутить синглы один за другим, начиная с „I Sold My Heart to the Junkman“. Каждая песня была лучше предыдущей. Я вскочила и пустилась в пляс. Мэтью переворачивал диски мгновенно, точно сумасшедший диджей. В самом разгаре вошел Роберт. Посмотрел на Мэтью. На меня. На проигрыватель. Звучали The Marvelettes. Что стоишь? — сказала я. Роберт швырнул свое пальто на пол. Оставалось еще тридцать три сингла.
Здание имело скандальную славу: в 10-х годах там находился кинотеатр „Гильдия кино“, в 30-х — шумный ночной клуб, где играли кантри, а ведущим концертов был Руди Валли[98].
В 40—50-х на четвертом этаже располагалась маленькая школа-студия великого художника и преподавателя, абстрактного экспрессиониста Ганса Гоффмана: он проповедовал свое учение Джексону Поллоку, Ли Краснер и Уиллему де Кунингу. В 60-х там располагался клуб „Дженерейшн“, завсегдатаем которого был Джими Хендрикс. Когда клуб закрылся, Хендрикс занял его помещение и оборудовал в его недрах сверхсовременную студию звукозаписи. Это был дом 52 на Восьмой улице.
28 августа там устроили вечеринку по случаю открытия студии. Аккредитацией занималось агентство „Уорток концерн“. За приглашениями охотился весь город; я получила свое от Джейн Фридмен из „Уортока“. Когда-то Джейн была пресс-атташе фестиваля в Вудстоке. Нас познакомил Брюс Рудоу в „Челси“, и Джейн заинтересовалась моим творчеством.
Я очень обрадовалась приглашению. Надела свою соломенную шляпку и пошла на Восьмую пешком. Но, добравшись до места, струсила — просто не решалась переступить порог. Ничего не могла с собой поделать. По счастью, из подвала по лестнице поднялся Джими Хендрикс, заметил, что я сижу у двери, точно робкая деревенская дурнушка, и широко улыбнулся. Он спешил на самолет в Лондон, на фестиваль на острове Байт. Когда я призналась, что боюсь идти на вечеринку, он тихонько засмеялся и сказал: что бы люди о нем ни думали, на деле он тоже очень застенчив и на вечеринках не знает, куда спрятаться. Хендрикс немного постоял со мной на лестнице, поделился планами на будущее студии. Он мечтал собрать в Вудстоке музыкантов со всего света: пусть усядутся в круг в чистом поле и играют бесконечно. Все равно в какой тональности, в каком темпе, какие мелодии — пусть играют, не обращая внимания на диссонансы, пока не найдут общий язык. И рано или поздно они запишут этот абстрактный, вселенский язык музыки в его новой студии. — Язык мира и дружбы. Врубаешься, да? Я врубалась.
Даже не помню, решилась ли я тогда зайти в студию, но Джими свою мечту так и не осуществил. В сентябре я, моя сестра и Энни поехали в Париж. Сэнди Дейли помогла нам достать дешевые билеты через своих знакомых в авиакомпании. За год Париж успел измениться. Как и я. Казалось, изо всего мира постепенно вытравляют чистоту. Или дело было во мне — я стала смотреть на все слишком трезво.
Когда мы шли по бульвару Монпарнас, я увидела газетный заголовок, от которого защемило в груди: Jimi Hendrix est mort. 27 ans. Я поняла эти слова без перевода.
Джими Хендриксу так и не представится случай вернуться в Вудсток и создать вселенский язык. Он больше никогда не будет записываться в „Электрик леди“. У меня было такое чувство, что все мы потеряли доброго друга. Так и мерещилась его спина, вышитый жилет, длинные ноги: он поднялся по лестнице и в последний раз вышел в большой мир.
3 октября Стив Пол пригласил меня и Роберта на концерт Джонни Уинтера в „Филмор-Ист“ и прислал за нами машину. Джонни прожил в „Челси“ несколько дней. После концерта мы все собрались в его номере. Оказалось, Джонни играл на поминках Хендрикса, и мы вместе оплакали нашу утрату, уход человека, который был настоящим поэтом от музыки, и утешились тем, что поговорили о Джими.
А на следующий вечер снова собрались у Джонни, чтобы снова утешать друг друга. В свой дневник я записала всего два слова: „Дженис Джоплин“. Она скончалась от передозировки в 105-м номере отеля „Лендмарк“ в Лос-Анджелесе. Ей было двадцать семь.
Джонни сломался. Брайан Джонс. Джими Хендрикс. Дженис Джоплин. Он моментально уловил связь: все имена начинаются на „дж“. В сердце Джонни скорбь перемешалась с паникой: он был очень суеверен и испугался, что станет следующим. Роберт пробовал успокоить его, но мне сказал:
— Не могу его винить. Странные дела творятся.
Роберт предложил, чтобы я погадала Джонни на таро. Расклад говорил о вихре противонаправленных сил, но близкой беды не пророчил. В любом случае, что бы ни означали карты, на лице Джонни не было печати смерти. Такой уж он был человек — подвижный как ртуть. Даже когда он метался по комнате, переживая из-за кончин „членов Джей-клуба“, казалось: он никогда не умрет, просто потому что не сможет остановиться.
* * *
Я одновременно разбрасывалась и увязала: ворохи незаконченных песен, заброшенных стихов. Заходила далеко, насколько хватало сил, но натыкалась на стену своего воображаемого несовершенства. И вдруг повстречала человека, который поделился со мной своим секретом. Секрет был очень прост: уперся в стену — проломи ее ногой.
Тодд Рандгрен повел меня в „Виллидж гейт“ слушать группу The Holy Modal Rounders. Тодд только что записал свой альбом „Runt“, а теперь искал интересных людей, которых стоило бы продюсировать. В верхнем зале „Гейта“ играли легенды — Нина Симон, Майлз Дэвис, в цокольный этаж ссылали более андеграундные команды. The Holy Modal Rounders я никогда не слышала (правда, их „Bird Song“ звучала в „Беспечном ездоке“), но знала, что группа интересная: Тодда обычно тянуло ко всему необычному.