Роберт был весь красный, совсем как в тот раз, когда в „Брентано“ спустил в унитаз гравюру Блейка. Оказалось, на Сорок второй он увидел один мужской журнал. Многообещающий, но дорогой — за пятнадцать долларов. Деньги у Роберта были, но он хотел удостовериться, что журнал заслуживает такой суммы. Роберт сорвал с журнала целлофан, но тут вернулся хозяин магазина и его застукал. Начал орать, требовать, чтобы Роберт заплатил. Роберт разнервничался, швырнул журналом в хозяина, тот бросился к нему. Роберт бежал от самого магазина до метро, от метро — домой.
— И все из-за какого-то проклятого журнала.
— А журнал был хороший?
— Не знаю, на вид — да, но этот тип отбил у меня все желание.
— Тебе надо самому фотографировать. Все равно у тебя получится лучше, чем у них.
— Ну, не знаю… Пожалуй, стоит попробовать.
Через несколько дней мы зашли к Сэнди. Роберт как бы невзначай взял в руки ее фотоаппарат „Полароид“.
— Можно, я его одолжу ненадолго?
* * *
„Полароид“ в руках Роберта. Физическое действие — резкое движение руки. Звук щелчка — кадр сделан. Предвкушение: через шестьдесят секунд выяснится, что получилось. Процесс, немедленно дающий результат, отлично подходил темпераменту Роберта.
Первое время он забавлялся фотоаппаратом, как игрушкой. Сомневался, что фотография придется ему по душе. Вдобавок кассеты для „Полароида“ стоили дорого: примерно три доллара за десять кадров, неплохие деньги для 1971 года. Зато получалось на несколько порядков лучше, чем в фотоавтомате. И фото сами проявляются прямо у тебя на глазах.
Я стала для Роберта первой моделью. Со мной он чувствовал себя непринужденно, а ему требовалось время на оттачивание мастерства. „Полароид“ был устроен просто, но сильно ограничивал возможности фотографа. Мы сделали бесчисленное количество снимков. Поначалу Роберту приходилось меня сдерживать. Я уговаривала его сделать нечто а-ля обложка „Bringing It All Back Home“, где Боб Дилан окружен своими любимыми вещами. Разложила свои игральные кости, автомобильный номер с надписью „ГРЕШНИКИ“, две пластинки — „Blonde on Blonde“ и песни Курта Вайля, надела черную комбинацию, как у Анны Маньяни.
— Слишком много всякой хрени навалено, — сказал он. — Дай я просто так тебя сфотографирую.
— Но это мои любимые вещи, — возразила я.
— Мы не обложку для альбома делаем. Мы занимаемся искусством.
— Ненавижу искусство! — завопила я, и он меня щелкнул.
Первой моделью мужского пола для Роберта стал он сам. Никто не усомнился бы в его праве снимать самого себя. Он держал ситуацию под контролем. Глядя на себя, осознавал, что именно ему хочется увидеть.
Первыми снимками Роберт остался доволен, но из-за дороговизны кассет был вынужден отложить фотоаппарат в сторону. Впрочем, пауза продлилась недолго.
Роберт тратил много времени на отделку своего лофта и экспозицию своих работ в нем. Но иногда косился на меня с беспокойством:
— Все нормально?
— Не волнуйся, — отвечала я. Сказать по чести, я была вовлечена во столько разных проектов, что сексуальная ориентация Роберта не была для меня первоочередной заботой.
Дэвид мне нравился, Роберт создавал произведения исключительного уровня, а я сама впервые смогла самовыражаться так, как мечтала. Моя комната отражала пестрый хаос моего внутреннего мира: то ли товарный вагон, то ли сказочная страна.
Как-то днем в гости зашел Грегори Корсо. Сначала он заглянул к Роберту, и они покурили, так что, когда он добрался до меня, солнце уже клонилось к закату. Я сидела на полу и печатала на своем ремингтоне. Вошел Грегори, неспешно оглядел завалы из стаканчиков для мочи и сломанных игрушек.
— Ага. Местечко по мне.
Я выволокла из угла старое кресло. Грегори закурил сигарету и стал читать стихи из моей стопки „оборванных на половине“, и задремал, и прожег окурком подлокотник кресла. Я потушила подлокотник, выплеснув на него полчашки кофе. Грегори проснулся и допил то, что оставалось в чашке. Я ссудила ему несколько долларов на неотложные расходы. Направляясь к двери, он глянул на старинное французское распятие, висевшее над моим матрасом. Под ногами Христа был нарисован череп с надписью memento mori.
— Это значит: „Помни, что мы смертны“, — сказал Грегори. — Но поэзия бессмертна. Я молча кивнула.
Когда он ушел, я села на кресло и провела пальцами по ожогу от окурка — свежему шраму, памятке об одном из наших величайших поэтов. Появление Грегори всегда означало, что неприятностей не оберешься, он мог устроить настоящий бедлам, но оставил нам стихи, чистые, как новорожденный олененок.
Роберта и Дэвида окружала завеса тайны. Оба обожали загадочность в умеренных дозах, но, насколько я понимаю, Дэвид был слишком чистосердечен, чтобы скрывать от меня их связь. Между ним и Робертом возникли трения.
Кульминация произошла на вечеринке, куда мы отправились вчетвером: мы с Робертом, Дэвид и его приятельница Лулу де ля Фалез. Мы все танцевали. Мне нравилась Лу-лу, харизматичная рыжеволосая муза Ива Сен-Лорана, дочь одной из моделей Скьяпарелли и французского графа. На руке у нее был тяжелый африканский браслет. Она расстегнула его, и оказалось, что ее тоненькое запястье обвязано красным шнурком.
— Шнурок повязал Брайан Джонс, — сказала она. Казалось, вечер удался. Вот только Роберт с Дэвидом все время отходили в угол и что-то бурно обсуждали. Внезапно Дэвид схватил Лулу за руку, увел ее с танцпола и без объяснений направился к выходу.
Роберт побежал за ним, я пошла следом. Дэвид и Лулу уже садились в такси.
— Не уезжай! — закричал Роберт.
Лулу озадаченно уставилась на Дэвида:
— У вас что, любовь?
Дэвид хлопнул дверцей, такси умчалось.
После этого Роберт был вынужден рассказать мне о том, что я уже знала. Я сохраняла спокойствие. Тихо сидела, пока он подбирал слова, пытаясь объяснить, что сейчас произошло. Я не испытывала никакого злорадства от того, что Роберт мучится. Понимала: ему трудно. Передала ему сказанное Динь-Динь.
Роберт вспылил:
— Что же ты молчала?
Роберт страшно расстроился, что Динь-Динь рассказала мне не только о романе, но и о том, что он гомосексуалист. Казалось, запамятовал, что о его ориентации мне уже известно. Наверно, он опечалился еще и потому, что на него впервые прилюдно навесили ярлык. О его романе с Терри во времена нашей бруклинской жизни знали только я, он да сам Терри.
Роберт заплакал.
— Ты уверен? — спросила я.
— Ни в чем я не уверен. Я хочу делать свое дело. Сам знаю: у меня получается. А больше я ничего не знаю… Патти, — сказал он и обнял меня, — тебя это все никак не затрагивает.
После этой истории Роберт почти не разговаривал с Динь-Динь. Дэвид переехал на Семнадцатую улицу, в места, где когда-то жил Вашингтон Ирвинг. Я спала с одной стороны стены, Роберт — с другой. Наша жизнь бежала так быстро, что мы сбивались с ног.
Позднее, оставшись наедине со своими мыслями, я испытала запоздалую эмоциональную реакцию на произошедшее. На душе стало тяжело: я расстроилась, что Роберт мне не доверился. Он просил меня не волноваться, но я все-таки разволновалась. Тем не менее я понимала, отчего он не мог мне признаться. Мне кажется, Роберту претила необходимость формулировать свои порывы на языке сексологии, втискивать свою личность в рамки терминов. Влечение к мужчинам одолевало его, но мне никогда не казалось, будто оно хоть чуть-чуть уменьшает его любовь ко мне. Я знала: Роберту нелегко разорвать наши физические узы.
Мы с Робертом по-прежнему хранили нашу клятву. Не бросали друг друга. Я никогда не смотрела на него через призму его сексуальной ориентации. Мои представления о нем не рухнули. Для меня он оставался художником всей моей жизни.
Бобби Ньювирт въехал в город, точно беспечный ездок. Стоило ему сойти с коня, отовсюду стекались художники, музыканты и поэты: сбор всех индейских племен. Он был катализатором жизни. Влетал в комнату и тащил меня куда-нибудь, сводил с другими художниками и музыкантами. Я была всего лишь неуклюжим жеребенком, но он ценил и поощрял мои жалкие потуги на сочинение песен. Мне хотелось на деле подтвердить его веру в меня. Я работала над длинными стихотворениями для устного исполнения — сюжетными балладами на манер Слепого Вилли Мактелла[87] и Хэнка Уильямса.
5 июня 1970 года он повел меня в „Филмор-Ист“ на концерт Crosby, Stills, Nash and Young. Вообще-то их музыка была не в моем вкусе, но на Нила Янга я смотрела благоговейно: его песня „Ohio“ произвела на меня большое впечатление. Казалось, в ней сжато отражена задача творца — ответственно высказывать свое мнение о происходящем. Песня была посвящена памяти четырех юных студентов Кентского университета, которые ради мира на Земле расстались с жизнью.
Потом мы поехали в Вудсток, где The Band записывали альбом „Stage Fright“. Звукорежиссером был Тодд Рандгрен. Робби Робертсон усердно трудился над композицией „Medicine Man“. Почти все остальные разбрелись по каким-то развеселым вечеринкам. Я до рассвета просидела с Тоддом. Мы разговаривали без умолку, обнаружили, что у нас обоих корни в Аппер-Дерби[88]. Мои дед и бабка жили неподалеку от мест, где Тодд родился и вырос. И вообще мы были странно похожи: трезвенники, трудоголики, категоричные, неказистые на вид, склонные к идиосинкразии.