— Кузен мой, — говорила она во время прогулки по садам Тюильри, — вы повзрослели по возвращении из Англии. Вы больше не боитесь меня.
— Я никогда не боялся вас, прелестная кузина, — отвечал он, — только себя.
— Чепуха! — парировала она. — Бояться себя! Что вы имеете в виду?
— Бояться поступков, на которые меня могла толкнуть страсть к вам.
— Когда вы уезжали, вы не говорили по-французски. Побывав в Шотландии и Англии, вы начали говорить бегло. Неужели в этих странах вас учили французскому?
— Меня там научили многому, только не французскому. Я вернулся совершенно безразличный к мнению других о моем произношении и вообще обо мне.
— И как вы сумели достичь такого безразличия к суждениям окружающих?
— Полагаю, мадемуазель, весь секрет в том, что мнение других обо мне не может быть хуже моего собственного.
— Вы говорите как какой-нибудь циничный старик. Неужели грехи, которым вы предавались в Англии, были столь велики?
— Не больше, чем грехи, которым предавались остальные.
— Надо ли понимать так, что отныне вы презираете весь мир?
— Ни в коем случае! Мир состоит не из одних святых и грешников, и к тем и к другим я питаю глубокое отвращение. Мир, к счастью, состоит также из красивых женщин.
— А разве красивые женщины не могут быть святыми или грешницами?
— Ни в коем случае! Они всего лишь красивые женщины. Красота всегда стоит особняком. Она освобождает ее носительниц от всяких обвинений в грехе или святости.
— Вы городите чушь, Чарлз. Но вы забавляете меня.
— Вы бы еще больше позабавились, увидев меня в компании слуг на кухне в роли сына гвоздильщика. Там я сидел, скромный незаметный человек по имени Уильям, отец которого работает гвоздильщиком в Бирмингеме. Пресвятой Господь! Что это за мир, в котором сыну гвоздильщика живется спокойнее, чем сыну шотландского принца и французской принцессы.
Мадемуазель сжала кулаки при этих словах. Она не переносила, когда при ней в небрежном тоне говорили о королевском достоинстве. Чарлз улыбнулся, заметив это. Ему как королю легче было перенести шутки в адрес своего сана, чем бедной мадемуазель. Ей не суждено стать королевой по праву рождения, хотя она могла обрести корону, выйдя за него замуж. Не время ли напомнить об этом? Чарлз не был уверен, но решил попробовать.
— К несчастью для меня, — продолжал он, — погас очаг. «Эй, Уильям, — крикнул повар, — чего ты расселся, как лорд? Раздуй очаг, да поживее!»Я стремился любыми способами угодить повару, но при том, что на мое воспитание затрачено много времени и сил, раздувать огонь в очаге меня не учили. В итоге я, Уильям, сын гвоздильщика из Бирмингема, оказался изобличен в абсолютном невежестве, и толстый повар назвал меня «самым неотесанным болваном в мире».
— И вам ничего не оставалось, как вытащить шпагу и насадить на нее мужлана?
— Если бы я это сделал, моя милая леди, моя голова в данный момент уже красовалась бы на лондонском мосту. Лучше выслушать, как тебя — совершенно справедливо — называют неотесанным болваном» чем стать трупом. По крайней мере, мне так кажется. В любом случае, мне было куда комфортнее, чем моему другу Уилмоту. Он спрятался в солодовне, и, пока враги искали его где угодно, только не там, его чуть было не изжарили живьем.
— А эта Джейн Лэйн… она, конечно же, стала вашей любовницей?
— Вот и нет.
— Ну, Чарлз! Я вас слишком хорошо знаю!
— Видимо, недостаточно хорошо. Я был слугой леди и держался как и положено слуге.
— Некоторые особо толковые слуги в иные минуты умеют превращаться из раба в господина своей хозяйки.
— Только не Уильям Джексон и только не в отношении Джейн Лэйн. Неудивительно, что вы поражаетесь переменам во мне. Видели бы вы, например, меня, втискивающегося для ночлега в лачугу сельского священника: такие жилища не рассчитаны не только на мой рост, но и на мое отношение к религии. Или увидели бы меня в толпе конюхов и прочей прислуги. Мне нелегко было маскироваться. Мое смуглое уродливое лицо известно там каждому встречному и поперечному. Сколько раз приходилось поддакивать в ответ на замечания, что я как две капли воды похож на того высокого, смуглого, худого человека, за поимку которого парламент обещал тысячу фунтов.
— Да, кузен, вам пришлось побывать в славной переделке.
— Но наступит день, когда удача улыбнется мне. Я отправлюсь в Англию, дорогая леди, и больше уже не вернусь.
— Вы хотите сказать, что обретете покой под именем Уильяма Джексона в обществе очаровательной леди Лейн?
— Я надеюсь обрести покой в обществе очаровательной леди, но в качестве короля, мадемуазель. Не хотите ли вы стать этой очаровательной леди? Я был бы счастливейшим человеком на земле, если бы вы согласились.
— Спросите меня об этом позже, Чарлз. Спросите, когда вернете себе корону.
Чарлз поцеловал кончики ее пальцев, нимало не обескураженный. Мадемуазель была слишком горда, чтобы стать хорошей женой. Кроме того, он поймал взгляд одной из фрейлин мадемуазель, юной герцогини Шатийонской. Премилое создание — тихая, безмятежная, ясная, она чем-то напомнила ему Джейн Лэйн: такая же нежная и такая же неприступная в своей влюбленности в собственного мужа.
Безнадежная влюбленность в данный момент соответствовала настроению Чарлза, и он с радостью переключил внимание с заносчивой мадемуазель Монпансье на очаровательную «Бэблон», как он про себя назвал герцогиню.
Жизнь Генриетты неожиданным образом переменилась. В восемь лет она возобновила знакомство с двумя главными мальчиками Франции: четырнадцатилетним королем Людовиком и его двенадцатилетним братом Филиппом.
Все началось неожиданно. Пришла мать, ее черные глаза, обрамленные отечными мешочками и морщинами, сверкали, а округлые белые руки безудержно сжимались и разжимались, — знак того, что в голове матери роятся планы.
— Грядут великие события, — вскричала Генриетта-Мария и немедленно выпроводила всех слуг. Затем она критически оглядела дочку. Девочка внушала ей некоторое беспокойство: она была очень худа и не в меру быстро росла, и, хотя отличалась живостью и сметкой, ей не хватало той общепринятой законченности в облике, которая при дворе приравнивалась к красоте.
— Похоже на то, что самый важный в твоей жизни день уже на носу.
— В моей жизни, мама?
— Ты дочь короля, никогда не забывай об этом. Мое самое заветное желание — увидеть тебя с короной на голове. Только это, и ничто больше, может компенсировать все мои мучения.
Генриетта забеспокоилась. У матери была привычка навязывать дочери скучные или неприятные решения, которые та должна была выполнять ради нее на том лишь основании, что она, Генриетта-Мария — Воплощенное Горе, мученица из мучениц.