— Николай Федорович! — закричал ему в ухо громовым голосом Бомбовоз, перекрывая грохот двигателя. — Вы-то хоть подтвердите, что не я избил Санька на острове?
— А что ты так волнуешься? — спросил штурман.
— А то, что командир на меня сегодня с утра колесо катит, — обиженно кричал Бомбовоз.
— Откуда ты взял?
— Оттуда, что утром все Юзик да Юзичка называл, а теперь — бортмех! И слепой поймет!
— Обязательно подтвержу! — сказал Николай Федорович.
— Что? — подозрительно гаркнул Бомбовоз.
— Что не ты, — сказал штурман.
— Спасибо! — сказал Бомбовоз, пожал с благодарностью жуткими ручищами плечо Николая Федоровича и перебрался к себе на место, успокоенный.
Штурман принялся считать встречный ветер, он усиливался, о чем не было сказано ни в одном прогнозе на последние двенадцать часов.
Лева Яновер глядел на серую ленту битого льда, летевшего навстречу фонарю, и в голове у Левы под золотым шлемом, подаренным ему в Америке представителем фирмы «Сикорский», все проигрывалась пластинка Дейва Брубека «Брубек в Европе», особенно «Прекрасный Копенгаген» и особенно вариации, когда саксофонист Поль Десмонд подходит к концу своей партии.
Калач прикидывал в уме расстояния, курсовые углы и огорчался все больше и больше оттого, что машина на встречном ветру идет тяжело и нет в ней той легкости и веселья, которое приходит всегда, когда чуть на себя берешь ручку, и кажется, что бежишь ты в октябрьский солнечный и голубой полдень по желтым листьям аллеи, а у деревьев стоят девушки и вечером будет день рождения Клавы… А Бомбовоз грустно смотрел вниз, размышляя, какая все-таки сволочь стучит на него и делает это так ловко, что ни анонимок не пишет, ни телег, а стучит — это точно, нет в том никакого сомнения. Над покрытым кислым летним снегом льдом, разбитым недавним штормом, летел вертолет, нес под собой неподвижный резиновый баллон шасси со следами медвежьих когтей. Неделю назад отгоняли машиной трех медведей от базы, и один молодой самец не побоялся, не убежал, а стоял, нагнув голову, ждал и вдруг ударил по баллону могучей, быстрой, как молния, лапой. Калач тут же ушел вверх, а потом уже на земле, когда осматривали баллон, сказал: «Нам бы в экипаж такого парня!» После этой реплики Юзик Бомбовоз три дня выяснял, почему Калач считает его плохим механиком.
«Кольт» — машина для мужчин
Санек нажал на спусковой крючок. Оказывается, «кольт» — машина для мужчин: чтобы спустить крючок, надо было на него хорошенько нажать. Санек, конечно, ждал выстрела, но это был просто грохот, грохот с огнем! А потом из грохота выскочил кошачий свист — толстая желтая пуля запрыгала по валунам, куда целил Санек… Да, пистолет стрелял, в этом не было никакого сомнения… Санек пересчитал патроны, их осталось пять, шестой торчал под бойком. Санек поставил «кольт» на предохранитель и, посвистывая, принялся ходить вдоль болотца, где его четыре часа назад высадили. Четыре часа семь минут. А со всеми перекурами и пересмешками до базы было два часа туда и обратно… Смешно. То есть не смешно. Мир был безмолвен, глух. Немного тянуло ветром, хлюпала вода под унтами… Просто у ребят с «Хабарова» нечего было выпить… Смотри, какая история из-за этого разгорелась! А что, в полярной авиации должны служить одни балерины? И за рукоприкладство товарища командира тоже не похвалят! Санек положил теплый окурок на средний палец и щелобаном стрельнул его в мелкую воду болотца… А вдруг они разбились? И никто не узнает, что Санек-то здесь живой ходит. Ходит-бродит. Жалко, конечно, ребят. И Юзика, и Николая Федоровича. И командир все-таки хороший был человек. Санек потрогал еще раз ухо — горело оно под шлемофоном… Да-а. И про него никто не узнает, если не успели передать, что там-то и там-то мы оставили человека. Пропасть в нашей стране не дадут никому. Человек — это не птичка на бумаге. За человека — ой-ей как взгреть могут!.. А за ошибку — пожалуйста, мы ответим. С кем ошибок не бывает?
Санек сунул за пазуху «кольт», вздохнул… Нет, слабо, слабо насчет ошибок он придумал. Надо чем-то другим будет оправдываться… Пять лет на севере… льды кругом… вроде бы полярное затмение на сердце нашло. Не помню, дескать, что совершал… Не помню — из авиации спишут! Как ни крути — кругом неприятность. Санек глянул на нелюдимую природу, на опасные для жизни пространства, затосковал.
Попал он в радисты из-за телевизора «Знамя», который стоял у тетки в углу комнаты, в нерабочие часы покрытый кружевной салфеткой. Ничего Санек по этому телевизору не смотрел, кроме фильмов о разведчиках, об их боевых храбрых действиях. Из этих фильмов Санек выяснил, что все разведчики до одного знали назубок азбуку Морзе и умели говорить по-иностранному. В разведке — очень хорошо! Всегда есть под рукой машины, и с таким умным начальством, какое показывали в кино, никогда впросак не попадешься — совет вовремя умный дадут по радио или в самый опасный момент, когда отбиваешься от превосходящих врагов, пришлют помощника с пистолетом. Так что в разведку Санек пошел бы. Пошел бы за милую душу. Но вот где эта разведка размещается, где найти того верного человека, которому в глаза бы глянуть и сказать: вот он я! — этого Санек не знал. Потом была и другая закавыка — смутно догадывался Санек, что спросят его ТАМ: язык иностранный знаешь? Это тоже служило тормозом, поэтому Санек решил ликвидировать хотя бы основной пробел — с азбукой Морзе. Пошел в школу радистов, кончил ее и не пожалел, понял, что, где бы ни пришлось эфир пахать, радист он. Всегда первый номер в жизни. И в тепле, и от ветра прикрыт.
Начни сейчас вдруг умирать Санек, знал бы, что жизнь прожил «трудную, но интересную». Все было в его жизни — и подвиг, и несчастье.
Подвиг свой Санек совершил на целинных землях, куда в знаменитые времена направился с эшелоном москвичей. Здесь на него и нагрянула любовь. Работал Санек на старой, списанной из армии радиостанции РАФ, которая на «газоновском» шасси стояла возле палаток, где стенгазету под названием «Романтики», пришпиленную к брезенту, по ночам с пушечным звуком волновал ветер, под которым стыли горячие трактора, кругом собравшиеся у колодца. Олявка приходила к нему на станцию, молча и почтительно смотрела, как Санек работал на ключе, как мигала под потолком розовая неоновая лампочка, как по-дьявольски пылал за толстым смотровым стеклом похожий на стеклянный глобус супергетеродин. К этому времени Санек уже наколол себе на руку телеграфный знак с пересеченными молниями, научился курить, работал без напарника на двойной ставке, «понял жизнь». Олявка работала учетчицей, целый день в поле, а в бытовке шумела на трактористов.
— Где пахал?
— За алтайской дорогой.
— За алтайской? Все длинные гоны берем! А короткие кому?
А ребята смеялись на ее грозность и спрашивали:
— Олявка, на сколько сегодня сапоги стоптала?
— Вот на столько. — И Олявка показывала, на сколько.
— Мало, мало! — говорили трактористы.
Женись тогда на ней Санек — жизнь бы по-другому пошла, встал бы на мертвый якорь посреди этих степей. Любить — любил, а о себе думал. Разведка не разведка, а что-то должно было произойти в жизни Санька, не до гроба же оглашать эфир требованием запчастей да всякими «агроному совхоза „Урожайный“ тов. Закуске В. Б. явиться в район на совещание, которое состоится…». Олявка была уже на седьмом месяце. Санек стал тайно вещички собирать. Ох, и жалко ему было эту глубокоглазую светленькую девчонку! «Пропадет она среди этих козлов!» — сокрушенно думал Санек, но звезды своей покинуть не мог, собирался в путь. Все случилось, как надо, шофер Васька Неживой за большие деньги согласился отвезти его на станцию «под покровом темноты», но за Кургальджинскими озерами пробило у него прокладку, думали-думали полночи над мотором, как вдруг догнали их на «Беларуси» совхозные комсомольцы, оказалось, что средь ночи вернулся в совхоз директор, связь ему понадобилась, кинулись на радиостанцию, а там от Санька лишь записочка: «Оля, мы разошлись, как в море корабли. Счастливо оставаться. Санек». Драка вышла, и Санька вернули в совхоз. Хотели судить, да спохватились, что статьи такой нету, тогда собрали собрание — судить по-домашнему. Олявка раздобыла зеленки, бинты, замазывала на Саньке ссадины. Не упрекала ни в чем, только жалела, хоть знала про все. На собрании все выступали, громко хуля Санька и всю его жизнь, предрекали, что раз нету у него совести перед ребенком, который вскоре родится, то и в дальнейшем хорошего у него ничего не будет. Тут что-то вспыхнуло в душе у Санька, будто горячее сияние возникло в груди, он вышел с «ответным словом» и сказал, что хоть он и не муж ейный и хоть неизвестно, как дело обернется, однако согласен платить алименты по всем законным правилам. И горд был Санек и счастлив, когда следующей ночью, взяв по всем правилам расчет, уезжал на попутной машине к новой жизни, к станционным огням. Чувствовал, что совершил что-то большое. Подвиг.