В телевизоре. На Майами. На тайском массаже ступней. На вручении премий MTV.
— А ее давно нет.
— Умерла?
У Женщины-Цунами фальшивые мертвые зубы. И такая же мертвая улыбка. И мертвая искусственная кожа вокруг глаз.
— Давно. Она умерла давно. Я ее не помню.
— Ну и хорошо, что не помнишь. И слава богу. А больше никого нет?
— Есть. Ты.
Праматерь принимается хохотать, как обычно, обнажая тусклые золотые коронки и хлопая себя по ляжкам:
— Ты меня поймала!
— И не собиралась.
— Только учти: слезы-то я тебе вытру, а сопли… ты уж как-нибудь сама.
— Хорошо.
— И еще… Это, конечно, ваше с Карлушей дело, и тут я права голоса не имею. Но послушай меня, голубка. Кладбища мертвым не нужны. Кладбища нужны живым. Чтобы ты, дочь своего отца, Карла Эдуардовича, могла в любое время прийти к нему. Посидеть, поговорить. Это важно. А если ты прах развеешь — куда приезжать, с кем разговаривать?
— Он хотел вернуться туда.
— А я так думаю, что больше всего он хотел остаться с тобой. Разве нет?
— Да, — вынуждена признать Елизавета.
— Вот видишь! Но если ты здесь, как он может быть там? Подумай хорошенько.
— Я уже подумала.
— Воля твоя. В крематории у меня тоже есть хороший знакомый. Сделаем по высшему разряду, обещаю.
Слова Праматери смутили Елизавету.
Несмотря на преклонный возраст, Карлуша был слишком беспечен, чтобы разговаривать с дочерью о сугубо материальных аспектах смерти. Если не считать того, не очень-то серьезного разговора среди зимы, когда впервые всплыла смотровая площадка Кельнского собора, никаких особых пожеланий не было. Сейчас самое время задать Карлуше вопрос: так чего же ты хотел на самом деле — вернуться или остаться?
Вот только никто на него не ответит.
Праматерь пьет водку почище Карлуши. И при этом не пьянеет. И при этом становится еще прекраснее. Как будто ее восхитительная голова отделилась от огромного и сумрачного черноземного тела и теперь порхает вокруг Елизаветы. А лучше сказать — восходит над Елизаветой подобно солнцу. И это солнце освещает самые значительные и самые ничтожные эпизоды из Карлушиной жизни — Елизавета сама выкатила их на тарелочке, где только что лежали сыр и колбаса. Праматерь пристально следит за тем, чтобы истории о Карлуше были веселыми, а они и вправду веселы: Бельмондо-комик дает массу поводов для смеха, хотя до машины без тормозов и падения в реку дело так и не дошло. Под чутким и ненавязчивым руководством Праматери Елизавета вспоминает даже то, что казалось давно забытым, хохот не умолкает ни на минуту.
— Ай да Карл Эдуардович! — Праматерь вытирает выступившие на глазах слезы. — Ну и корки он отмачивал! Кино и немцы!
— Карлуша — он такой.
— Не скучно тебе с ним было.
— Ни секундочки.
— Хорошо посидели, да? Вспомнили опять же…
Вспомнили.
Елизавета забыла, забылась, а теперь снова вспомнила: Карлуша умер, и она осталась совсем одна. Она утыкается головой в колени Праматери и горько-горько плачет.
— Вот что, Элизабэтиха… Одной тебе оставаться не стоит. Собирайся, сегодня переночуешь у меня…
…Никогда раньше Елизавета не была в гостях у Праматери.
А она, оказывается, жила не так уж далеко, минутах в пятнадцати ходьбы, на Чкаловском проспекте. Не в том месте, конечно, где Чкаловский картинно-туристически упирается в речку Карповку и монастырь в византийском стиле (именно туда толстая жаба собиралась направить свои стопы в случае грандиозного жизненного облома). Место жительства Праматери попроще, посермяжнее — далеко от воды и близко к трамвайным путям.
— Ну вот, пришли, — сказала Праматерь, заворачивая прямо с проспекта в небольшую арку.
Именно арку, потому что назвать ее как-то по-другому (например, подворотней) не поворачивался язык. Подходил также вариант «врата», но ворот как раз и не было. А была совершенно невиданная светлая брусчатка, какой обычно выложены мостовые в недосягаемых и почти не существующих приморских городах. И такие же светлые стены. Если бы Елизавета увидела на этих стенах фрески на библейские сюжеты — она бы нисколько не удивилась. Удивительным было другое: как этому великолепию удается существовать в окружении городской, погодной и человеческой слякоти, ни капли не портясь. В конце арочного проема виднелся обыкновенный питерский «второй двор», позади остался обыкновенный питерский проспект, а здесь, под аркой, царило ощущение совсем иной реальности.
— Красиво тут у вас, — прошептала Елизавета.
— Обыкновенно.
Почти сразу Елизавета увидела дверь, в отличие от брусчатки и стен, самую заурядную — железо, обитое вагонкой. К двери был приколочен допотопный почтовый ящик с надписью «Для писем и газет».
— И пишут? — поинтересовалась Елизавета, глядя на ящик.
— А некому писать. Все мои со мной.
«Все мои со мной» — значит, Праматерь живет не одна. Значит, у нее есть семья — и наверняка не такая худосочная, как семья Е. К. и К. Э. Гейнзе. С Праматерью всегда так, она (в представлении Елизаветы) — существо крайностей. Если она одна — то совсем одна, и никого рядом, как звезда во Вселенной или президент очень большой страны. А если не одна — то ее должны окружать чада и домочадцы, сопоставимые по количеству с числом пассажиров в вагоне метро в час пик. До сих пор Елизавета склонялась к версии тотального одиночества Праматери Всего Сущего. У нее нет обручального кольца. У нее нет наручных часов. В ее кошельке, под куском плексигласа, хранится не фотография розовощекого малютки, не фотография мужчины с усамибез усов, а дисконтная карта магазина эконом-класса «Дикси». Ей никто не звонит с требованием немедленно вычислить объем воды, по халатности перелитой из бассейна А в бассейн Б; и она сама никому не советует посмотреть, блин-компот, ответ в конце учебника. Есть и другие, менее значимые приметы одиночного плавания. Исходя из этих примет, Праматерь уже давно в автономке.
А теперь получается, что нет.
— Я никого не стесню?
— Никого, не переживай.
Звонка на двери почему-то не было, но Праматерь и не собиралась звонить. Она отперла дверь своим ключом и широко распахнула ее перед Елизаветой:
— Заходи.
Квартира начиналась прямо за дверью, без всяких лестниц; арочную брусчатку и деревянный пол прихожей разделял лишь железный порожек. Довольно вместительный в перспективе коридор казался узким из-за вешалки. На ней висело не меньше полутора десятков пальто, плащей и курток. А обуви было и того больше — пар двадцать, а то и двадцать пять. Давно вышедшие из моды ботинки, полуботинки с галошами, сапоги «прощай, молодость», летние закрытые сандалии с дырчатым верхом; дырки собираются в хорошо продуманные соцветия ромашек. Или астр.
У маленького потешного немца Карлуши были точно такие же сандалии.
Или похожие — на единственной сохранившейся детской фотографии.
В их семейном альбоме не так много снимков. В основном — Елизавета периода полной несознанки, продлившейся вплоть до двенадцати лет: пухлые губы, пухлые щеки, короткая шея, растопыренные пальцы и взгляд исподлобья. Затем пришел черед другого периода — пубертатного. В пубертатном периоде количество снимков резко пошло на убыль, уже тогда Елизавета поняла, что служить украшением пейзажа не сможет. И лучше ей не светиться лишний раз перед объективом. На нескольких, чудом отснятых фотках с Пирогом и Шалимаром, она непременно стоит сзади, заслоняясь подругами, как щитом. Опытным путем доказано: чем сильнее Елизавета старается выглядеть попривлекательнее, тем хуже она получается.
Карлушиных карточек только пять: та самая детская — с сандалиями, в майке, трусах и с белесым чубчиком на бритой голове. Юношеская — Карлуша в пиджаке с ватными плечами и с аккордеоном: он намного, намного красивее, чем молодой Бельмондо. Еще на трех Карлуша снят с Елизаветой, ничего более глобального история не сохранила — ни маршала Рокоссовского, ни Лидии Руслановой, ни разбомбленного Кельна, ни Германии вообще.
А сандалеты остались.
Сандалии, стоящие под вешалкой, — маленькие, они принадлежат ребенку.
— Раздевайся, — сказала Праматерь и первая сняла с себя куртку.
— Здесь места совсем нет…
— Все время собираюсь вторую приколотить. Да руки никак не доходят. Давай рискнем, повесимся. Вдруг не упадет?
Кое-как пристроив пальто и сняв ботинки, Елизавета отправилась следом за Праматерью в глубь квартиры. На фоне светлых (таких же, как в арке) стен квартиры она смотрелась черным облаком, грозовой тучей. В зимней Праматери ничуть не больше вкуса, чем в летней. Вместо блузки с люрексом она носит ангору, отороченную на рукавах и вороте наполовину вылезшим гагачьим пухом, а вместо черного сатинового лифчика — белый, вот он просвечивает сквозь кофту. Со спины, когда не видно прекраснейшего из лиц, Праматерь всегда выглядит нелепо, над ней можно смеяться и думать про нее всякие гадости, всякие глупости. В жизни своей Елизавета не опустится до подобных вещей, особенно после того, что для нее сделала Наталья Салтыкова. Теперь, когда Карлуши нет, она — самый близкий для Елизаветы человек.