Только добравшись до порога комнаты с именем Эрнста Ундинга на наружной доске двери, поэт вспомнил, кто он и где он.
Затем глубокий сон перевел стрелку часов на девять часов вперед. Свесив ноги с постели, Ундинг втолкнул их в ботинки, но зашнуровать не успел: нахлынувшее в память вчера овладело отдохнувшим сознанием. Перипетии поездки в Баденвердер предстали ему во всей их непоправимости. "Если я ехал помочь, - забередило в мыслях, - то почему я молчал? Разве можно помочь молчанием?" У изголовья лежала вчерашняя запись; Ундинг, скользнув глазами по карандашным каракулям, горько усмехнулся: "Ведь вот, заговорил же я со спинками стульев, но почему не с человеком?" Однако слова рукописи зацепились уже за зрачки, и поэт не заметил, как недосказавшиеся строфы снова притиснули пальцы к бумаге и воля поэмы стала его волей: опять стал виден воображаемый зал, в перспективу которого уходили бесконечные ряды деревянных существ, и у каждого -и спереди, и сзади спина на четырех неподвижных выгибах ног; глядя в тесно сомкнутые шеренги, поэт бил словами по мертвым спинам, отдаваясь пафосу безнадежности; он говорил о неслышимости всех мыслей, захотевших стать словами, и об игре глухого Бетховена на клавикордах, из-под молоточков которых вывинчены струны; он восхищался благородной откровенностью своих неслушателей и ставил их в образец людям, которые трусливо скрывают, что и они, откуда к ним ни подойди, лишь спины на ввинченных в землю ногах; от строфы к строфе, разгораясь горечью и гневом, он писал... Но нехорошо заглядывать через плечо лирического поэта, когда он обращается не к тебе, а к спинке своего стула.
Так или иначе, только к сумеркам, когда воздух стал под цвет графитным строкам, поэма была вчерне закончена и карандаш отпустил пальцы. Ундинг не ел весь день; набросив пальто, он вышел на вечернюю улицу и толкнул дверь ближайшей бирхалле: при помощи ножа, вилки и пары челюстей проголодавшийся лирик быстро справился с порцией сосисок; от капусты остался лишь легкий капустный запах, а шпигельайер тщетно пялил желтые глаза, умоляя о пощаде. Прогнав первый приступ голода, Ундинг протянул руку к кружке пива, пододвинул ее к себе, и вдруг пальцы его отдернулись от стеклянной ручки: на поверхности напитка, налипая на граненые края, вспучивались и лопались крохотные пузырьки пены: точь-в-точь как те, которые несколько лет тому познакомили его с Мюнхгаузеном. Теперь, когда припадок эгоизма, который историки искусства называют вдохновением, прошел, образ оставленного друга вшагнул в самый центр сознания и стал неотступным. Ундинг в эту ночь долго ворочался на горячих подушках, пока не дождался сна. Но в сон пришло сновидение: низкий потолок, подпертый кипами книг; позади тихий птичий шаг; Ундинг оборачивается - по поверхности письменного стола, осторожно подбирая пятки, крадется пузырь на утиных лапах; Ундинг хочет бежать, но ноги у него из дерева и ввинчены в пол; надо не позволить омеге зайти со спины - это-то он твердо помнит, - но ведь и сзади спина, и спереди спина - отовсюду; и пузырь, растягивая одетые в бег бликов вспучины, раздувается - еще и еще, уже стол, а там и книги, потолок, вся комната и он, Ундинг, в пузыре, утончающиеся вспучины растягиваются, еще сейчас... разрыв - и в смерть: Ундинг сжимает веки и видит себя... с раскрытыми глазами на постели. Сквозь переплет окна - рассвет.
В течение всего дня беспокойство нарастало. Брал ли Ундинг в руки газету, вписывал ли в блокнот очередные распоряжения заведующего конторой "Веритас", сквозь всю суету ему виделся человек с лицом, запрятанным в пергаментные ладони; свесившаяся с макушки косица, медленно длинясь, казалось, угрожала чем-то непоправимым. И снова в числе пассажиров вечернего поезда Берлин - Ганновер был Эрнст Ундинг.
Михель Гейнц, разбуженный стуком и голосом, опять, как несколько дней тому, выкатил на своем деревенском возке; Ундинг ногой о подножку, и колеса завертелись в сторону Баденвердера. На этот раз было чуть холоднее, и, глядя на медленно располыхивающуюся зарю, Ундинг слышал, как под ударами копыт то и дело лопалась и хрустела льдистая перепонка луж. Когда из утреннего тумана замаячили навстречу колесному стуку брошенные в небо ладони ветряных мельниц, мозг задело внезапной мыслью: "А что, если все рассказанное бароном в последний раз, мистификация, самая причудливая и ловкая из всех мюнхгаузениад?!" Ундинг представил себе смеющееся лицо баденвердерского отшельника, довольного, что ему удалось поймать на озорство, заставить поверить в невероятное. Ундинг уже не чувствовал холода, сердце его стучало быстрее, но колеса все так же медленно. В нетерпении он нагнулся к вознице:
- Нельзя ли разбудить лошадей, герр Гейнц?
Михель вытянул бич, и экипаж свернул на боковую дорогу. Вспугнутая стая уток с отчаянным кряканьем шарахнулась из-под зачастивших копыт; под колесами что-то хрястнуло: Ундинг оглянулся - одна из уток, очевидно, не успела: впластав в землю крылья, она вытянула поперек пути обездвиженную ободом шею. Взяв разгон, возок Гейнца весело перекатил через холм и грохотал уже о бревна моста, когда Ундинг вскрикнул:
- Стойте!
В растуманившемся утре на берегу озера виднелась группа людей, наблюдавшая за ходом лодки, медленно плывшей вдоль озера: в лодке сидело четверо, в руках у них были багры; то ныряя, то выныривая, багры ощупывали дно. Среди столпившихся Ундинг различил сутулую фигуру старика дворецкого; тот, обернувшись на шум колес, очевидно, тоже узнал гостя и торопливо, насколько позволяла старость, направился к мосту. Не в силах дожидаться, Ундинг выпрыгнул из экипажа и поспешил навстречу дворецкому.
- Случилось недоброе? Говорите.
Старик понурил голову:
- Вот уж второй день, как господин барон исчез неизвестно куда. Я поднял на ноги всех слуг. Мы обыскали дом, парк, лес, теперь обыскиваем дно. Нигде.
С минуту Эрнст Ундинг молчал. Потом:
- Прекратите поиски. Это ни к чему. Едем.
В голосе гостя звучала уверенность. Старик повиновался, тем более что, оставаясь в течение двух дней без хозяина, он чувствовал потребность хоть в чьих-либо приказаниях. Лодка причалила к берегу, багры легли на землю, а экипаж двинулся к дому. По дороге Ундинг успел узнать подробности.
- После того как вы уехали, - докладывал дворецкий, - все шло, как обычно. Хотя нет: барон отказался от обеда и просил не беспокоить его без надобности. В шесть, как всегда, поднялся в кабинет. В этот час барон имеет обыкновение выпивать рюмку кюммеля. Я поставил поднос на стол, барон, как всегда, сидел в кресле с книгой в руках - я хотел спросить, не подогреть ли обед, но мне был дан знак уйти...
- Я вас перебью: вы не помните, какая книга была в тот вечер в руках у барона?
- Переплет красный, кажется из сафьяна, с золотым обрезом. Она и сейчас лежит на столе, как ее оставил барон. Дело в том...
- Благодарю вас. Дальше.
- Спустившись вниз, я не отходил никуда, думая, что барон, вероятно, болен и может каждую минуту позвать. В доме у нас так тихо, что я ясно слышал шаги в библиотеке. Потом они прекратились. Я позвал Фрица (мой внук) - велел ему стать у лестницы и не отходить ни на шаг, слушая, не позовет ли барон. Сам я отправился по хозяйству, одно-другое, когда я вернулся, была уже ночь. "Выходил барон?" - спрашиваю Фрица. "Нет". "Звал?" - "Нет". Что такое?! У Фрица слипались глаза - я отпустил его и, придвинув скамейку к ступенькам, что наверх, сел и стал слушать. Шагов не было. Уж не болен ли? Сверху ни шороха. Так час и еще час. Потом незадолго до полуночи вдруг - оттуда, сверху - будто тронули колокольчик: язычком о край - и стихло. Может быть, почудилось, думаю, а может, и нет. Подымаюсь к двери в библиотеку. Постучал, жду, ничего. Приоткрыл и спрашиваю: "Господин барон изволили звать?" Не отвечает. Тут уж я решился и вошел - вижу: в комнате никого, кресла пусты, на краю стола закрытая книга - та самая, в сафьяне, пустая рюмка упала и закатилась под стол, и только край скатерти чуть качается, как если б ее только что задели коленом. Подхожу к окну: закрыто. Пресвятая Дева, что же это?! Посмотрел по полкам: книги и книги. Может быть, барон спрятался: но где? Да стары мы, не дети, и он, и я, чтоб играть в прятки. Позвал Фрица: обыскали все. Потом сторожу: не выходил? Нет. Пошли с факелами по саду. Ну и началось - два дня бьемся. Скажите, сударь, возможная ли это вещь, чтоб человек, не выходя из комнаты, вышел из нее, а?
Но в это время возок остановился у ворот усадьбы, что избавило Ундинга от необходимости отвечать. Спрыгнув на землю, он направился к дому, не дожидаясь шагов дворецкого. Фриц, взъерошенный и сонный, открыл ему дверь, и Ундинг, миновав череду оквадратенных в тусклое золото портретов, - по спирали лестницы, вводящей в библиотеку. Удар ладонью о дверь, и поэт, держа шляпу в руке, переступил порог. Все так, как тогда. Впрочем, нет: часы, которые, очевидно, забыли завести, молчали, а спинка кресла, с которой прошлый раз свешивал пустые руки старый камзол барона - пуста. Сафьяновый том? Да, слуга описал точно: у края стола, на расстоянии протянутой руки от кресла. Ундинг подошел и притронулся к кожаному наугольнику алого сафьянового переплета. Да. Та самая. Волнение остановило было на минуту пальцы, но нельзя было медлить - внизу хлопнула дверь, и слышались близящиеся шаги. Ундинг потянул за наугольник, откинул переплет: страницы третья - дальше - тридцать девятая - еще дальше - шестьдесят пятая, шестьдесят седьмая - сейчас. Пальцы, чуть дрогнув, перевернули лист: пустой квадрат в черной типографской кайме был не пуст: и барон Мюнхгаузен, ссутулив плечи, стоял посреди.