прикидывал, насколько ему, Б.Б., может стать хуже от такого письма, когда оно попадет к следователю. Так — семь и пять, и эдак — семь и пять, больше не дадут, а ничтожненькая вероятность, что письмо дойдет до матери, все-таки была — как с шофером, братом шофера, который возил директора издательства, а всего-то потерей полста червонцев, — и он согласился. Мелко-мелко исписал десяток блокнотных страничек: какую фразу мама должна сказать тому, какую передать этому, как ответить по телефону, если позвонят из Англии, из Штатов. Мать была единственной, кто знал о его делах столько, сколько ему нужно было, чтобы она знала: она мертвела от страха, когда он вводил ее в курс разных своих предприятий, но обожала его безгранично, еще с детства, когда он был так слаб и болезнен, а теперь остался у нее один, — и принимала все безоговорочно. И вообще, мать была у Б.Б.
единственной — ни одного друга, ни одной возлюбленной. Время от времени он употреблял эти понятия, применял их к кому-то, но тоже только чтобы походить на других, тех, у кого друзья и возлюбленные были… Он отдал письмо
наседке, тот отнес его
куму.
С этого времени следствие покатилось рутинно, бесконечно, с наработанными и уже не работающими приемами, с ночными допросами и неделями без допросов, с карцерами и конфискацией передач из дому. Б.Б. воспринимал это как новые условия жизни, увы, крайне неприятные, однако отнюдь не его прежней жизнью вызванные, — или, если угодно, как условия новой игры, тупой и заведомо проигрышной, но требующей его участия. На допросах он отрицал вещи явные, но юридически недоказуемые, например, что присылаемых ему с Запада книг не читал, не давал и не продавал, а держал для растопки печей на даче. С тюремной пищей обращался очень лично, дифференцированно и деликатно: что нужно — приводил в состояние хемуса, что не нужно, не переваривая извергал, грубой — закалял сосочки пищеварительного тракта, нежной — обволакивал и смазывал его ткани. Восточной гимнастике отдавал теперь гораздо больше времени, гораздо дольше и чаще стоял на голове, и когда однажды в такой момент вошел дежурный по этажу офицер и рявкнул «встать», он ответил, не повышая голоса: «Я стою», — и потом объяснил объявившему карцер старшему офицеру, что в тюремном уставе не сказано, каким именно вставанием надо встречать посещающее камеру начальство.
Когда следователи пробовали пугнуть его разоблачением грандиозных, тянущих, пожалуй, что и на расстрел, спекуляций, он вину, естественно, отрицал, и можно было бы сказать: «как вся эта публика», — если бы он не отрицал так нагло. Быстро сообразив, что на суд они это не выволокут, говорил о предмете безбоязненно и вчистую отвергал юридическую правомерность относить к его деятельности само понятие вины. Да, торговля, не спекуляция, а торговля, потому что торговля это и есть купить шелк в Китае дешевле, чтобы продать в Италии дороже, и получаемая на этом прибыль более чем заслужена преодолением Великого шелкового пути, полного тягот и смертельной опасности. Но вы нарушали монополию Министерства внешней торго… Министерство имеет монополию на продажу товара, а «Взорваль» и «Фантастический кабачок», вынутые мной из предназначенной на сожжение кучи в книжном складе в Тбилиси, являться таковым никак не могут.
То, что Б.Б. думал о человечестве как о собрании содействующих или противодействующих его намерениям предметов, таких, например, как альпеншток, на который удобно опираться, взбираясь в гору, но зато неудобно везти в поезде и автобусе до подножия горы, он распространил на людей из КГБ, наконец-то без оглядок и оговорок. За стенами Большого дома человек-альпеншток имел затруднительную для Б.Б. склонность не подходить по росту, по весу, по крепости, мог, скользнув на ровном месте, и в лоб влепить. Да мог и привлечь интерес — резьбой ручки, необычной конструкцией. Да и не альпеншток он только был, а и луг, скала, ущелье, вершина, древко флага, на нее водружаемого, и пейзаж, с нее и по мере восхождения открывающийся. Здесь же его окружал набор городошных бит, предназначенных вышибать с одного-двух ударов ваньку-в-окошке. Здесь мера человеческих свойств: энергичности, сочувствия, презрительности, настойчивости, всех — была не нужна: непримени-тельны были сами свойства. Он и обращался с этим народом, как с битами.
И проверенная десятилетиями — а расширительно понимаемая, так и веками, — кагэбэшная экзистенция, несокрушимо бесчеловечная, стала разбиваться об его несокрушимую бескачественность. Команда, работавшая с ним, очень скоро впала в разочарование и, как следствие, в обычную свою неприязнь и грубость. По-канцелярски тупо, без интереса сляпано было дело и передано в суд: для всего этого не требовался Б.Б. с его нестандартным и для них недосягаемо сложным миром, редкими знаниями и острым интеллектом — сошел бы и любой другой.
Но мало того, что он сделался образцом человеческого в пространстве бесчеловечного, его арест постепенно и ни из чего не следуя, — так что даже не хотелось верить тому, что сперва только стало казаться, а потом понемногу уже лезть в глаза, — переменил освещенность пространства, в котором продолжал находиться круг людей, оставшийся без него, — все мы, если сказать честнее. Как черное и белое на недодержанном стеклянном диапозитиве под определенным углом падения света вдруг меняется местами, весь прежний порядок и содержание отношений, равно как и наполнение отдельных фигур и позиций, перешли в негатив. Да добро бы в четкий, насыщенный, чернобелый, а то тоже в недодержанный, желтовато-серый. Уже вызывали по пять человек в день свидетелей, и по манере и направленности допроса невооруженным глазом было видно, куда дело клонится. Но что вызванные, что ожидающие вызова продолжали обсуждать халат, тапочки и пишущую машинку — обсуждать, естественно, с неодобрением, фыркая, продолжая намекать на сотрудничество с органами и тем самым давая понять, как это неприемлемо для них, как непоколебимо твердо вели бы себя они.
По всему он был один из них — хорошо, опять поправлюсь: из нас, — по принадлежности к кругу академическому и кругу компанейскому, по образованности, знаниям, успеху, перспективам, по библиотеке и гардеробу, по благополучию, по квартире, даче, автомобилю, по степени самоутверждения. Если бы он был, как Гарик Суперфин, из бедной семьи, из коммуналки, с университетской, а то и школьной поры стоявший под углом к общему течению, выпадавший из либеральноинтеллектуального истеблишмента, — пожалуйста… нет, все-таки не пожалуйста, а: так и быть, иди в диссиденты. Но Б.Б. не имел никакого права так себя вести, чтобы быть арестованным, — вот что всем хотелось сказать. Это было не его личное дело, он был кирпичом в общей постройке, и теперь в ней зияла