Мужичонка стоял, прислонясь спиной к дереву, и смотрел то ли на верхушки кедров, то ли в голубое небо. Не взглянув на меня, даже не меняя позы, он процедил:
– Нет, сэр. Это было убийство при отягчающих обстоятельствах.
– Значит, все-таки он его убил.
– Убил, ясно. Тут и говорить нечего. Кто же про то не знает? Разве сам Виски не сознался перед жюри коронера? Разве в ихнем вердикте не было сказано: «Смерть наступила как результат здорового христианского чувства, вспыхнувшего в душе человека белой расы»? И разве община не отлучила его за это от храма? А потом наши избиратели разве не сделали его мировым судьей, чтобы святошам нос утереть? Ты что, не знаешь, как в этой стране дела делаются?
– А правда, будто Джо убил его за то, что он то ли не умел, то ли не хотел рубить деревья так, как это делают белые?
– Ясно, правда!.. Уж если в протоколе записано, так, стало быть, правда. А то, что я мог бы насчет этого порассказать, суду без надобности. Не меня ведь хоронили, не я речь над могилой толкал. А истинная-то правда в том, что Виски ко мне приревновал.
Мужичонка надулся, как индюк, и поправил воображаемый галстук перед воображаемым зеркалом; точнее сказать, смотрясь в свою ладонь.
– Приревновал к тебе? – по-хамски изумился я.
– Ко мне, ясно. А чем это я тебе нехорош?
Тут он принял весьма изящную позу и огладил свою потрепанную куртку. А потом, понизив голос, продолжил тихо и выразительно:
– Виски уж так возился с этим китаезой, что и не расскажешь. Кроме меня никто не знал, как он к нему присох. Ведь часа без него, заразы, не мог прожить. Раз пришел он на вырубку-то, а мы там с китаезой филоним: он спит, а я тоже рядом валяюсь и у него из рукава тарантула добываю. Тут Виски хвать мой топор – и к нам! Ну, я-то увернулся, а вот А Ви он бок так и разрубил, того аж подбросило. Виски попер было на меня, смотрит, а на пальце на моем тарантул болтается. Только тут он и понял, в какую кучу влип. Бросил он топор и грохнулся на колени рядом с А Ви, а тот дернулся так, глаза открыл – а они у него большие были, вроде вот моих, – обнял Вискину голову, притянул к себе, и держит. Но недолго он держал. Дрожь по нему пробежала, застонал он и помер.
Рассказывая, мужичонка совершенно преобразился. Когда он описывал эту сцену, комизм, точнее сказать, сарказм совершенно исчез из его речи, и мне было трудно подавить волнение. Он оказался прирожденным актером и так меня заворожил, что все мои симпатии были безраздельно на его стороне. Я шагнул к нему, чтобы пожать руку, но он вдруг ухмыльнулся и закончил со смешком:
– А когда Виски поднял свою башку, выглядел он – любо-дорого: волосы встопорщенные, рожа белая, как бланковая карта. Одежку можно было сразу на помойку нести, а ведь он тогда у нас щеголем числился! Глянул он на меня и тут же отворотился, вроде как наплевать ему на меня было. А тут в пальце моем, пауком укушенном, сильно так затокало, потом яд в голову ударил, и повалился бедняга Гофер наземь без памяти. Вот потому и на дознание не пришел.
– А чего ради ты потом держал язык за зубами? – спросил я его.
– Да вот такой уж у меня язык, – ответил Гофер, и видно было, что с этой темой он покончил.
– Вот с тех самых пор Виски стал лопать, не просыхая, тогда же и на желтых вызверился. Сдается мне, казнился он, что убил А Ви, но точно не скажу – со мною-то он не больно насчет этого распространялся. А вот если подворачивался человек, умеющий слушать, вроде тебя, поганца, например, тут он язык-то, конечно, распускал. На могиле китаезы он поставил камень и выбил на нем надпись, как умел. Надо сказать, три недели ковырялся, а между делом, ясно, пил. Я-то вон эту за один день выбил.
– А когда Джо умер? – спросил я как бы между прочим.
Ответ его был совершенно неожиданным:
– Так вскоре после того, как я в дырку глянул. Смотрю, а ты ему в стакан какую-то дрянь сыплешь, Борджий чертов.
Кое-как проглотив это обвинение – поначалу я этого клеветника придушить был готов, – я наконец-то понял, в чем тут дело. Я посмотрел Гоферу прямо в глаза и спросил ровным голосом:
– Скажи-ка, а давно ты спятил?
Опомнясь от поразительного обвинения, я был готов задушить наглеца, как вдруг меня осенило. Я все понял. Устремив на него пристальный взгляд, я спросил как можно спокойнее: – Скажи, а давно ты сошел с ума?
– Девять лет назад! – возопил он, воздев кулаки к небу. – Девять лет, с тех самых пор, как этот выродок убил женщину, которая любила его больше жизни. И куда сильнее, чем меня, а ведь я сюда за ней притащился из самого Сан-Франциско! Он ее там в покер выиграл. Негодяй, которому она досталась, стыдился ее и обращался хуже, чем со скотиной, а я все эти годы заботился о ней. Ведь это ради нее я хранил тайну Джо Данфера, пока она его изнутри не сгрызла! А когда ты его отравил, я исполнил последнюю его волю: похоронил рядом с нею и камень поставил. С тех пор я на ее могилу не приходил – с ним встречаться не хотелось.
– С ним? Гофер, дружище, да ведь он же умер!
– Вот потому я его и боюсь.
Я отвел его к телеге и пожал на прощанье руку. Спускались сумерки, а я все стоял на обочине и глядел ему вслед. До меня донеслись еще шлепки палки во бычьим спинам и возглас:
– Н-но-о! Пошли живей, маменькины цветики!
Один из двойни
Письмо, найденное в бумагах покойного Мортимера Барра
Вы интересовались, случалось ли мне, одному из двойни близнецов, встречаться с таким, что было бы невозможно объяснить известными естественными законами. Вполне возможно, что мы с Вами, говоря о законах естества, имеем в виду разные вещи. Может быть, Вам ведомы такие законы, которых я не знаю, и Вам совершенно ясно то, что скрыто от меня. В общем, судить я предоставляю Вам.
Вы были знакомы с Джоном, моим братом-близнецом, то есть вы знали, что это он, когда бывали уверены, что это не я. Уверен, что ни вы, ни кто-либо еще не смог бы нас различить, не захоти того мы сами. Это касалось и наших родителей – ведь мне еще не встречались люди, столь похожие друг на друга, как мы с братом. Я вот сейчас говорю о Джоне, а сам вовсе не уверен, что Джон – это не я, а он не был Генри.
Нас окрестили, как полагается, но служка, привязывая нам на запястья бирки с буквами «Г» и «Д», мог ошибиться, так что нельзя сказать наверняка, что нас не перепутали уже тогда. В детские наши годы родители пытались справиться с проблемой, одевая нас в разные костюмчики и тому подобное, но мы с Джоном, когда нам зачем-то нужно было запутать их, запросто менялись одеждой. Отец с матерью вскоре отступились, но проблема никуда не делась, она оставалась с нами все время, что мы жили вместе. В конце концов выход все-таки нашли – обоих стали называть «Дженри». Что до меня самого, то я до сих пор удивляюсь, как это отец не сообразил пометить нам лбы тавром. Впрочем, мальчишками мы были не самыми вредными и старшим докучали в самую меру, не злоупотребляя их терпением. Может быть, поэтому нас и не заклеймили, да еще потому, что отец был человеком добрейшим, и эта игра природы – его сыновья – немало его забавляла.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});