тут внезапно появляется отец. Джим выскальзывает из рук матери, и отец бьет его, а в ушах рев реки. В горле у него словно кто-то скоблил острым ножом, умножая его кошмары. Ему казалось, что этот жуткий сон продолжается несколько лет. Но на третий день жар прекратился и кошмар кончился. И он проснулся утром слабый и усталый. Худшее было позади.
Джим лежал в маленькой палате гарнизонного госпиталя. В окне он видел заснеженные горы. Он чувствовал, что один, и какое-то мгновение ему даже казалось, что, кроме него, в этом мире никого не осталось. Но уже в следующую минуту он с облегчением услышал приглушенные голоса, а затем в палату вошла медсестра.
— Нуу, нам сегодня получше, — сказала она, пощупав его пульс и сунув ему в рот градусник. — Ты был какое-то время очень болен.
Она говорила так, будто он был виноват в своей болезни. Вытащив градусник, она сказала:
— Наконец-то нормальная. Начинили мы тебя лекарствами.
— И давно я здесь? — голос у Джима был слабый. От каждого слова горло пронизывала боль.
— Сегодня третий день. Ты поменьше разговаривай. Скоро доктор придет, — она поставила у койки стакан воды и вышла.
Появился доктор, веселый, жизнерадостный человек. Он осмотрел горло Джима и остался доволен.
— Порядок, порядок! Через пару недель выйдешь отсюда, как новенький.
Оказывается, он чуть не умер. Это его не удивило. Пока он лежал в бреду, были такие мгновения, когда он был бы рад отойти в мир иной.
— Теперь кризис миновал, но в строй ты сможешь вернуться не раньше чем через несколько недель.
Дни проходили быстро и приятно. Это был самый безмятежный период его военной карьеры. Он читал журналы и слушал радио. Потом его перевели в палату с двадцатью другими выздоравливающими. Он был совершенно доволен жизнью, пока у него не начались боли. Сначала в левом колене, затем в левом плече. Постоянные, ноющие, словно дергает зуб.
Ему сделали какие-то анализы, потом доктор сел на койку Джима и заговорил с ним тихим голосом, чтобы никто не слышал, хотя все распахнули уши пошире.
— Ты совершенно уверен, что прежде у тебя этих болей не было?
— Уверен, сэр.
Джиму задавали этот вопрос уже не в первый раз.
— Боюсь, у тебя такая болезнь, ревматоидный артрит называется, — он вздохнул. — Ты его подцепил здесь, в армии.
Санитар палаты уже поставил Джиму этот диагноз, и тот был готов к этому приговору. Тем не менее ему удалось изобразить на лице тревогу:
— Это серьезно, сэр?
— На этой стадии нет. Конечно, боли будут продолжаться. Медицине стало известно об артрите, хотя я уверен, что это осложнение послеинфекционной болезни. А пока тебя пошлют в сухой теплый климат. Вылечить это тебя не вылечит, но чувствовать себя будешь лучше. А потом, скорее всего, тебя демобилизуют и назначат пенсию, потому что на рентгеновских снимках у тебя видны кальциевые отложения, которые ты заработал, служа в военное время родине. Так что считай, что тебе повезло.
— А куда меня пошлют, сэр?
— В калифорнийскую пустыню, а может быть в Арканзас или Аризону. Мы тебя известим.
Доктор медленно поднялся:
— У меня такая же штука, — он усмехнулся. Может, и меня демобилизуют.
Он вышел из палаты, а Джим почувствовал, что никого еще в мире так не любил, как этого доктора.
— Тебя что, отправляют отсюда? — спросил Джима солдат-негр с соседней койки.
Джим кивнул, пряча радостное возбуждение.
— Тебе повезло! Эх, меня бы куда отправили. Я бы куда угодно отсюда уехал.
— Не такой же ценой.
Негр заговорил о нетерпимости и дискриминации. Он был уверен, что хоть он тут умирай, белые офицеры все равно не будут его лечить, как полагается. Свои слова он подкрепил историей о черном солдате, который несколько раз обращался к военному врачу с жалобой на боли в спине, но доктор говорил, что тот здоров. Однажды этот солдат сидел в приемной, а сестра зашла в кабинет сообщить о нем доктору, и солдат отчетливо услышал, как доктор сказал: «Ладно, впусти этого ниггера». Белые доктора все как один — расисты. Все это знают, но когда-нибудь…
Негр распространялся о страданиях своей расы, а Джим думал только о собственном везении. Ему уже давно расхотелось ехать за океан. Судя по тому, что он слышал, служба за океаном была такой же скучной, как и здесь, в Штатах. Теперь он стремился к одному: поскорее распрощаться с армией. В армии от него все равно не было никакого толку. Но скоро он будет свободен.
С мыслью о предстоящем увольнении пришло и желание возобновить отношения с людьми, которые прежде играли важную роль в его жизни. Он попросил у солдата-негра бумагу и начал медленно, старательно своим неровным детским почерком писать письма. Сети, в которые он намеревался поймать свое прошлое.
Глава 8
Рональд Шоу устал. К тому же ему досаждали неприятные боли в области желудка, он был убеждён, что у него по меньшей мере язва, если не рак. Он воображал себе, как будет лежать в гробу: хорошо поставлен свет, работают фотографы, из громкоговорителей несётся музыка Брамса. Затем эта картина наплывом переходила в похоронную процессию, двигающуюся по Беверли-Хиллз, за кортежем — рыдающие девицы с альбомами для автографов в руках…
Со слезами на глазах Шоу свернул в зелёный оазис Бэл-Эйр. Этот день на киностудии выдался неудачным. Новый режиссёр ему не нравился, и новая роль вызывала у него отвращение. В первый раз в жизни он снимался во второй роли — первую играла женщина. Он жалел, что не отказался от этой роли или, по крайней мере, не потребовал, чтобы её переписали, и что не ушёл из кино до своей смерти от переутомления или рака. От яркого солнца на душе становилось ещё противнее. Голова у него болела — уж не солнечный ли удар? Хорошо хоть дома было прохладно. Он вздохнул с облегчением, когда дворецкий отворил ему дверь.
— Неважный день, сэр? — дворецкий был само участие.
— Кошмарный.
Шоу забрал почту и направился к бассейну, где загорал Джордж.
Джордж был моряк из Висконсина со светлыми, практически белыми, волосами. Он жил у Шоу уже неделю. Ещё через неделю он снова уйдёт в море. И что тогда? — мрачно спрашивал себя Шоу.
— Привет, Ронни! — Джордж приподнялся на локте. — Как там дела на соляных копях?
— Дрянь, — Шоу присел рядом с бассейном. — Режиссёр бездарен, пархатый профессиональный жид.
Шоу в последнее время стал позволять себе антисемитские замечания, что скорее забавляло, чем огорчало тех, кто его знал.
— Да