Но женщины все же способствовали исследованиям XIX века. Они были активны и тогда. Была, например, Изабелла Берд.[5]
За этими драмами полярных экспедиций — сценический задник женщин — нет, дам, — элегантно стоящих в ниспадающих стесняющих одеяниях, с тоской улыбающихся своим героям, и в основном это безмолвная масса свидетельниц. Они смотрели, как их мужчины покидают порты Англии, они отправлялись в Новую Зеландию, дабы принять участие в прощаниях, церемониях встреч, официальных обедах, и они получали горы писем и были любимы с благоговением, признательностью и поклонением, как тогда подобное и происходило.
По меньшей мере очевидно, что эти женщины не всегда смотрели на вещи, как их мужчины.
Что до представительниц других классов, они говорили еще меньше.
Так мы подходим к классовым различиям, таким жестким, что у многих читателей невольно вырывается: «О нет, подобное действительно невозможно». И все же они воспринимались тогда как само собой разумеющееся. Они были основополагающими. Считались правильными. Естественными. Полезными в смысле дисциплины. Были — и этого нельзя не заподозрить — связаны с Богом, добродетелью, божественным порядком и, это несомненно, предопределенным Богом величием Англии. (Именно к Англии обращались эти люди, не к Британии, компромиссному и испорченному слову, а к идее.)
Были офицеры, и были рядовые, и они раздельно питались и спали, даже в самых экстремальных ситуациях; имена офицеров были известны всем — мужчинам, женщинам и детям по всей Британии, в то время как рядовые были известны меньше, пускай они и выполняли такую же опасную и тяжелую работу. Даже когда долгой антарктической зимой шесть человек укрывались в ледяной пещере, рискуя вскоре погибнуть от голода и холода, классовые разграничения соблюдались со всей строгостью, причем обе стороны были искренне убеждены, что это единственно возможный способ существования; офицеры лежали в одном конце пещеры, рядовые в другом, и они поддерживали друг друга с нежнейшей заботой.
Причиной непреклонности перед классовыми различиями было влияние британского военно-морского флота, того же Скотта: но были и такие, и среди них Шеклтон,[6] кто считал их нелепыми. Но, несомненно, военно-морской флот не имел никакого отношения к этому повсеместно распространенному настроению или образу экспедиции 1911–1912 гг., такому пламенному, такому восторженному, ибо британский отряд был вовлечен в некое возвышенное предприятие, отчаянное, опасное, роковое дело… Но вместе с тем впоследствии возражали, что достижение Амундсена было таким же опасным и героическим. И верно: только потому, что он столь впечатляюще добился успеха, отнюдь не означает, что он не мог так же легко погибнуть со всей своей командой. Он рискнул, как он сам выразился, он играл со смертью. Но никто не погиб, и в записях Амундсена нет ничего, что предполагает, что он ожидал смерти.
То, что британцев не поддерживало собственное правительство, что их судно было столь неподходящим и опасным, что из-за этого они претерпевали множество тягот, несомненно усиливало эмоциональную нотку: мы против мира, мы, маленький сплоченный отряд, исполняем свой долг, хотя шансы наши минимальны!
Да, когда описываешь то время, столь непохожее на наше, существует опасность неверного истолкования. Например, взять слово «долг». Их преданность своим задачам и обязательствам была абсолютной из-за их отношения к долгу. Теперь же, в 1980 г., для нас это абсурдное слово, и лишь немногие из нас мечтают приложить к чему-либо даже чуть больше усилий, чем вынуждены. Напротив, людьми, которые лгут, мошенничают и которым это сходит с рук, сейчас скорее восторгаются, нежели их порицают. В те времена детей учили быть ответственными, честными, верными, и участники тех экспедиций судили друг о друге и о себе именно по этим критериям. Однако экспедиция Скотта в высшей степени характеризовалась горделивой и восторженной эмоциональностью; и хотя она была связана с долгом перед Англией, Богом, наукой и их лучшими сторонами собственного «я», не превышало ли все это необходимое?
Мне представляется, что все, что они делали, должно рассматриваться в этом другом свете: они или же лишь ключевые фигуры, особенно Уилсон, причем некоторые сознательно, были вовлечены в попытку превзойти самих себя. Это было подлинной движущей силой экспедиции с самого начала, еще до всех неудач и трудностей, пренебрежения со стороны правительства, роковых несчастий и ошибок, придававших эмоциональный импульс. Но, вероятно, если бы экспедиция шла успешно, положение вещей не слишком изменилось бы, благодаря характерам принимавших в ней участие. Эта потребность преодолевать наши обычные возможности — клетка, в которой мы живем, состоит из наших привычек, воспитания, обстоятельств, и она оказывается такой маленькой, тесной и деспотичной, когда мы все-таки пытаемся сломать ее, — эта потребность может и в самом деле стать самой сильной из тех, что мы испытываем. Как бы то ни было, ее можно наблюдать всегда и везде. (И, быть может, она ответственна за то воодушевление, с которым люди ввязываются в войны, но это уже выходит за рамки моей темы.) Каждый из нас с тоской думает о тех временах, когда мы могли бодрствовать сутками напролет, работать настолько за пределами своих обычных возможностей, что до сих пор не понимаем, как нам это удавалось, исполнять то, что нашим прозаичным «я» представляется сверхъестественно воздушным искусством.
Возьмем случай с яйцами королевского императорского пингвина.[7] Эдвард Уилсон, врач, биолог, художник, исследователь, писатель, захотел добыть несколько этих яиц — отчасти потому, что одной из целей экспедиции был сбор экземпляров птиц, животных и рыб, отчасти потому, что считалось, что изучение зародышей птиц прольет свет на эволюцию.
Эти пингвины высиживают яйца в разгар антарктической зимы, в холодную непроглядную темень, да еще в недоступных местах. Люди трудились на пределе своих возможностей уже несколько месяцев. Они были измотаны, истощены и, ясное дело, переутомлены. Отправляться на поиски этих яиц было безрассудством. Скотт так и думал — и пытался отговорить Уилсона. Уилсон и сам, когда они выступили, так считал — и страдал из-за того, во что втянул и других, — но, конечно же, повернуть назад было не в их духе. Были там еще двое: Пташка Боуэрс, человек таких высоких моральных и физических достоинств, что выделялся даже среди остальных, обладавших этими качествами в полной мере, и молодой человек двадцати четырех лет, Апсли Черри-Гаррард, позже написавший самую лучшую книгу об экспедиции. Вот цитата из нее:
«Мы путешествовали ради Науки. Те три маленьких зародыша с мыса Крозье, та тяжесть ископаемых с острова Бакли и то множество материалов, менее впечатляющих, но собиравшихся с таким же тщанием, час за часом на пронизывающем ветру и в пургу, в темноте и в холоде, стоили приложенных усилий, дабы мир смог получить еще немного знаний, дабы он мог основываться на том, что знает, а не на том, что предполагает». [1]
Книга называется «Худшее путешествие в мире», глава «Зимнее путешествие» повествует о добыче яиц. Последняя глава, под названием «Никогда снова», вызывает пугающее и безрадостное чувство, хотя она, несомненно, написана весьма эмоционально и подытоживает заключения автора об экспедиции в целом. Но даже тогда, десять лет спустя, при всей той горькой оценке произошедших событий, пробивается неизменный восславляющий дух экспедиции, в совершенно здравом отрывке о будущем полярных исследований:
«Я надеюсь, что к тому времени, когда Скотт вернется домой — ибо он возвращается домой: Ледник движется, и в 1916 г. экспедиция Шеклтона не обнаружила никаких следов нашей погребальной пирамиды из камней, — лишения, что сгубили его жизнь, станут лишь ужасом прошлого, а его via dolorosa[8] — дорогой, такой же проходимой, как и Пиккадилли». [1]
Очевидно, это означает, что каким-то мистическим образом льды и снега Антарктики принесут тело Скотта назад домой, с триумфом в Англию; и если вы в ответ возразите, что это совершеннейший вздор, то ошибетесь: вы просто не принимаете во внимание атмосферу времени.
Так вот, то Зимнее Путешествие… Было очень холодно, очень темно. Понять, чем же оно было, невозможно: вы лишь можете сказать «столько-то ниже нуля», но ничего из этого не понять, даже если и испытывали воздействие подобной температуры — ибо почти наверняка вы были сыты и тепло одеты, да и выходили лишь на минуту-другую. Им же «утром» могло потребоваться четыре часа, чтобы только высвободить свои промерзшие тела из замороженных или сырых спальных мешков и заставить свои конечности двигаться. Они доходили до состояния, когда уже не волновались о падении в расселины в леднике. Когда троица вернулась на базу, их одежду пришлось разрубать прямо на них на куски. Или другое впечатление: они на смертельном холоде, но в безмолвной ночи, поскольку на этот раз пурга прекратилась, ветер стих, они втроем одеревенело согнуты, тела сотрясаются от дрожи — «Когда тело дрожит, можно сказать, что холодно…» — продираются со свечой через мили ужасающего снега, чтобы дотащить сани, — сани приходилось волочь по очереди.