Ветер развевал волосы, горбом вздувал рубахи.
Мысли, с устатку ли, с другого чего, разжижались, и нельзя было заставить их исполнять свою обычную работу.
Селезнев теперь указывал дорогу.
Он был мокр, — даже толстый драповый пиджак вымок, будто был под дождем. Белки глаз его подернулись красными жилками, а зрачок все расползался и расползался, как масляное пятно на скатерти.
Он кинул фуражку и шел простоволосый, с расчесанной ветром черной бородой.
Кубдя чувствовал себя разопревшим, утомленным.
Рядом на руке висел маленький, кричавший все время рыжеволосый человек. У этого человека был постоянно разинутый рот с болтавшимся там обрубком языка, рот, издававший такие звуки, как будто резали ножницами листы железа, и временами Кубдя никак не мог вспомнить, где он видел эти мокрые усы и веснушчатую, морщинистую переносицу.
Вдруг россыпь расширилась, и они увидели перед собой голое холмистое поле.
По полю ровной цепью стояли люди с винтовками, и навстречу им бежало шесть человек с револьверами.
Люди были одеты в английские шинели, и мужики, взглянув на них, почувствовали холодный ветер и заметили недалекие похожие на синеватые сахарные головы белки снегов.
Селезнев сорвал оружие и крикнул и прервал крик выстрелом:
— Беги…
«Бу-о-ах!..»
Затем он замахал руками на Кубдю, лицо его неожиданно помолодело, и он торопливо оказал:
— Бросай… беги…
Он наклонился, сунул Беспалых револьвер и, пригибаясь, побежал.
За ними побежали остальные.
Беспалых стало страшно и, желая отвязаться от мыслей о себе, приставил револьвер к виску, но раздумал и выстрелил в бок.
— Все!..
Обрывками на бегу думал Селезнев:
«Путем… ошибся… Надо было… мокрой… балкой…»
И ему пришло в голову, что он хотел еще увидеть идущих из России красных.
«Посмотрим…» — мелькнуло у него в голове.
Он остановился и ровным голосом сказал:
— Стой, паря! Не убежишь!
Услыхав его голос, Кубдя подумал: «Мертвец», — и быстро остановился.
Позади них лег Горбулин, потерявший винтовку в бегу.
— Посмотрим… — сказал Антон, всовывая обойму.
IXЧерез неделю сводка «На внутренних фронтах» сообщала, что в районе Улей бандитские шайки Антона Селезнева рассеяны, а сам он погиб в перестрелке.
А через два месяца партизаны и регулярные части Красной Армии взяли Ниловск, и крестьяне привезли с белков трупы Селезнева, Кубди и еще четырех неизвестных.
Вырыли глубокую могилу, пришли рабочие с красными знаменами, оркестр играл «Интернационал», ораторы в серых шинелях с жестяными звездочками на белых заячьих шапках долго говорили и указывали рукой на восток.
В стороне же, позади процессии, стоял подрядчик Емолин в желтом овчинном полушубке и смотрел на красные знамена, ярко сверкавшие трубы музыкантов. На душе у него было умиление и жалость. Он вытирал на носу слезы и говорил соседу:
— Заметь: хо-орошие парни были.
1920–1921
Рассказы
О ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЕ
Подкова
IПеремеченные огнем снарядов — красные, кроваво-красные и тяжелые, — низко обламывались облака над городом. Невнятные гулы шли по деревянным тротуарам. Люди в узких деревянных щелях домов; оттуда и слышен шепот:
— Через Сусловицу перешли…
— Сначала коммуну бить… начнут…
— Говорят, всех прощают, только масштабы их признавай…
— Какие масштабы?
— Господи, а мы-то при чем?..
В этот вечер, когда калечили облака желтые — пахнущие углем и серой — снаряды; когда солнце в маслянистой крови — как незарубцованная рана, уездный кузнец Василий в горне варил картошку. Был он подслеповат — не от кузнечной, а от портняжной работы; от болезни глаз и в кузнецы пошел.
Кузница была под горой — «на подоле»; ниже — город; выше, на горе, — кладбище. Почему кладбище на горе, а не город — неизвестно. Живым и так весело, а мертвецу с горы лучше видно: может быть, так думали?
Подручный Ерошка — кузнец всех подручных Ерошками звал — качал мехи. Голосенко у него какой-то подтянутый, словно пищали мехи или скрипела сухая кожа. Грызя полусырую картошку, махал он тонкой, как ремень, рукой и спрашивал:
— А обозы белу муку скоро повезут? Утикают…
— Муки белой не полагается, муку белую едят белые, а нам надо исть муку черную.
Кузнец погнул в пальцах изржавевший жестяной обручишко, изорвал его в куски и бросил в угол. Обошел вдоль стен, выглянул, вдохнул сладковатой сырости и захлопнул торопливо дверь.
— В городе-то — тьма, даже в тюрьме огня нету. Ты картошку не проследи, уплывет… Белые, поди, сегодня придут, надо б домой идти. Пущай здесь убивают, одна могила, да и та хоть своя, а?.. Всех трудящихся чересчур, говорят, убивают. Возьмут нас, Ерошка, да и повесят вот тут, в станке на перекладинах, где коней куем.
— А за ноги вешают? У которых шея, поди, тонкая, не выдержит, дяденька?
— Проси — повесят за ноги.
— А на том свете в рай попадем?
Василий оттянул котелок, щепочкой попробовал картошку. Седоватая бороденка отсырела и запахла табаком. Ему захотелось курить, он поскоблил в карманах.
— А на этом свете в рай хочешь?
— Хочу.
— Давай табаку, дорогу расскажу.
Ерошка выпустил ремень меха и сказал медленно:
— Я некурящий.
Подумал и, подхватывая ремень, кашлянул тихонько:
— У нас, дяденька, парнишки порешили в бога не верить.
— Ишь!
— Большевики в бога не верют… Кипит!..
— Кипит. Доставай.
В крестах, на горе, ухнуло и посыпало мелким треском.
— Бонба, — сказал боязливо Ерошка.
— Ешь, пока картофель горяча.
А сам кузнец не стал есть. Разломил, понюхал: пахнуло сыростью. Отложил. Поднялся и вдруг, ссутулясь, накрыл корчагой угли в горне. Ерошка зачавкал медленнее:
— Темно, дяденька.
Василий стоял у дверей. Ржала где-то далеко лошадь; по дороге неустанно шел ветер. У станка для ковки, подле кузницы, свистела, как бич, веревка… Кузнецу стало холодно, он вспомнил, что у воротника рубахи нет пуговиц. Тоненько пискнул в углу Ерошка:
— Дяденька, темно… Пойдем в город… тут крысы…
Обстрел, должно быть, кончился. Щели дверей расширились.
Запах угля отяжелел.
Здесь, от станка для ковки, глухо и медленно позвал голос:
— Хозяин!
IIЕрошка для чего-то задергал ремень мехов; метнулась зола в очаге. Василий хотел было промолчать, но туго потер загривок и хрипло крикнул:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});