Запах угля отяжелел.
Здесь, от станка для ковки, глухо и медленно позвал голос:
— Хозяин!
IIЕрошка для чего-то задергал ремень мехов; метнулась зола в очаге. Василий хотел было промолчать, но туго потер загривок и хрипло крикнул:
— Чего ты-ы?..
— Хозя-яин… — протяжно и густо позвал голос.
В распахнутую дверь сразу, под бороду и на потную грудь, хлестнуло холодом.
У станка, фыркая и звеня уздой, — лошадь. Выше ее — темный, широкий голос:
— Подковы есть?
Звякнуло стремя, мягко осела земля под пятой.
— Кузнец?
Василий порылся в карманах, сплюнул и, ленью голоса стараясь преодолеть дрожь, оказал:
— Покурить нету?
— Огня давай. — Потом, расстегивая одежду должно быть, медленнее добавил: — Коня куй.
— Откуда ты?
— Куй.
Человек стоял поодаль; дыханье у него было медленное. Тонко, прерывисто запахло кислым хлебом.
«Крестьянин», — подумал радостно Василий и, стукнув кулаком по бревну станка, твердо выговорил:
— Ерошка, дуй уголь.
Василий подошел к станку.
— За ночную работу берем вчетверо. От ночной работы у меня глаз сочится, оттого ремесло переменил. Опять, кто ночью кует? Лошади спать надо. Каков размер копыта?
Так же, словно роняя грузный мешок, повторил тот:
— Куй.
Огонь в горне поднялся, и отблеск переломился в синей луже за дверью. Огромное и теплое, лежало копыто перед Василием, как темное блюдо. Волос от копыта шел длинный, жесткий и седоватый, пахнущий прелой соломой. Ерошка, стукая пяткой по ящику, тащил подковы. И вот, перекидывая железо, набивая ладонь едкой ржавчиной, стал выбирать Василий подкову. Одна за другой, в связках, в одиночку, старые, стертые, блестящие, и совсем шершавые, и новые, еще пахнущие огнем, ложились подковы на кочковатую ладонь и звякали, падая обратно в ящик. Не то! От старых битюгов, давно, еще до войны, возивших барские клади, уцелело шесть пар, валялись они в углу. Ерошка вытащил их, свистнул и подкинул угля в горн — чтобы было светло. И эти — не то! Лежали они, словно кольца, на ладони.
Человек, сошедший с лошади, звякнул чем-то позади станка. Василий обернулся и поглядел на него.
Тоненькой ниточкой на огромном куске солдатского сукна блеснула винтовка. Ушастая островерхая шапка с пятиконечной звездой оседала на широкий лоб.
Василий поспешно спросил:
— Какой губернии?
— Я-то?.. Муромской.
Василий обежал кузницу; запнулся за подвернувшийся обруч, откинул его в угол. Подбросил для чего-то угля в горн, махая над углем куском железа, крикнул:
— Нету подходящих подков! Нету!
Звякнула тяжелыми кольцами узда.
— По коню куй.
Человек, сошедший с коня, огромным грузным шагом отошел куда-то в темень, и оттуда раздалось:
— Куй.
Раскаляя железо, Василий над искрами его хотел было охнуть, пожаловаться, а засвистел, заскрежетал молотом:
— И-их!.. И-их!.. Ирошка-а!..
И Ерошка вился худеньким телом: тоже под искрами, под молотом рвал мехи, в горн надавливал воздух, потел, попискивал:
— Их, дяденька-а! Их…
И только тогда, когда подкова лежала, как темновато-алая ржаная булка, крикнул Василий:
— Туда, что ль, на них?..
— Прямо! Куй.
— Кую! И-их!.. Пря-ямо?
— Прямо.
— И-их!..
Лошадь дышала тепло, прямо в затылок Василию. Человек в островерхой шапке так и не показывал лица. Шлепая, разрезая грязь, прошел в гору обоз.
Хотел Василий пожаловаться, рассказывать долго и правильно, чего он, кузнец Василий, хочет. Конь, словно лопатами, откидывал подкованными копытами звонкую пахучую грязь. Седло под рукой Василия — теплое, ласковое.
Он сказал, указывая на гору:
— Город-то надо сюда перенести.
Из тьмы опять, как грузные пласты земли, последний раз упало:
— Перенесем. Обожди.
1922
Литера «Т»
Иван Семеныч Панкратов любил беззаботно повторять, что и умрет-то он стоя за реалом и что труп его вынесут из типографии, спокойно, как букву вынимают из набора. Приятели по работе уважали его за эту беззаботность, бодрость, веселую седину и за те пять морщин, которые, как шрамы, пересекали его розовое лицо и говорили, что человек с такими морщинами видел много ветров и много солнца.
Давно уже Иван Семеныч стал замечать, что зрение его слабнет, мир тускнеет: исчезают веселые облака, рано наступает серый вечер. С табличного набора его перевели на афиши, но он делал много ошибок. Перед ним извинились, поручили ему раздавать оригиналы и разбирать. Но и тут Иван Семеныч не упал духом, он только заявил, что, видно, от старости руки трясутся, а про глаза умолчал. В жизни он, казалось, о многом молчал.
За такую беззаботность его, за душевную красоту приятели, жалеючи, перед тем как Иван Семеныч начинал разбор, подкладывали в клеточки касс темные бумажки. Иван Семеныч разберет заданный урок, а приятели утром велят выгрести буквы, бумажки возьмут — и снова переберут его работу, потому что, по слепоте своей, Иван Семеныч буквы путал и кидал не в те клеточки, где им надлежит бывать: кинет литеру «к» в свою клеточку, а она рядом упадет — в «л». Вновь поступающих рабочих Иван Семеныч опасался: к новому лицу привыкнуть трудно, лицо как бы расплывается в синей мгле…
В день, когда начинается рассказ, на работу первый раз вышел накладчик Мишка Благовещенский. Паренек это был молодой, лет шестнадцати, дошлый. За свою короткую жизнь беспризорника он успел уже объехать всю Россию, побывал и в столицах. Мишка работать явился злым, к тому же в городе поговаривали, что со стороны пустыни ведут наступление басмачи с атамановцами и что руководит наступлением атаман Кашимиров — офицер, прославившийся своей жестокостью, — а Мишка был трус, хвастался трусостью, и поэтому никто его трусости не верил. Пришел он в типографию рано утром. Мальчишка подручный уже собирал перепутанный разбор Ивана Семеныча; мальчишка пожаловался на свою унизительную участь. Мишка встретил Ивана Семеныча язвительным смехом. У Ивана Семеныча была легкая, уверенная походка, он остановился на пороге; белое крыло седины поднялось выше косяка дверей.
Тогда метранпаж Ершов отозвал Мишку за машину, поднес к его носу пропитанный скипидаром кулак и свел коротенькие сердитые брови. Мишка смолк. Иван Семеныч понял, что Мишке не дали говорить.
Был пасмурный, низкий день. Две недели уже шли дожди. Из подпочвы сквозь песок выступили глины с отвратительным затхлым запахом. Медленно по течению Аму-Дарьи к городишку П. спускался пароход «Волна революции». На пароходе находились две роты красноармейцев, полевые орудия и снаряды. Пароход шел на помощь, потому что действительно из пустыни на городок шли басмачи. Спускался же он медленно оттого, что река Аму-Дарья, текущая среди песчаной пустыни, часто меняет русло, на ней много перекатов, мелей, течение ее стремительное, опасное, к тому же бандиты уничтожили на перекатах бакены, да и бакенщиков давно не осталось на свете. Ночью пароход бросал якорь, и каждую ночь поднималась брань: солдаты требовали, чтоб пароход все-таки шел!.. Да и верно, спать было более опасно, чем идти. Каюки басмачей не слышны; в камышах шелестит ветер… Пароход тушил огни: матросы проверяли затворы. Наконец, солдатам сообщили, что до городка остается каких-нибудь верст десять — пятнадцать. Но начался крупный дождь, небо потемнело. Буро-желтые песчаные холмы окружали стремительные воды Аму-Дарьи.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});