– Всегда молча, прошу прощения, – взволнованно подтвердил трактирщик сказанное дочерью.
– Ну, посидела несколько минут. Я еще поздоровалась с ней, спросила, что она будет есть-пить? Ничего не ответила, вообще ни словом не обмолвилась. Посидела, встала и ушла.
– В таком случае, я готов поверить, что и в самом деле мир не таков, каким он нам представляется, – растерянно признал князь после минуты глубокого молчания.
– Мир, прошу прощения, вообще не такой, каким его замыслил Господь.
– Так утверждает ваша иудейская вера?
– Так утверждаю я, бедный подольский еврей. Потому как знаю, что, создавая этот мир, Господь даже представить себе не мог, что сотворит в нем каждый из нас.
33
Свои заградительные сотни Хмельницкий выставил на изгибе Днепра, между небольшой рощей и подходящими к краю полуострова белесыми скалами. Казаки сразу же почувствовали себя здесь, как в естественной крепости. Обойти этот речной мыс незамеченной флотилия Барабаша не могла, а сам гетман твердо решил: если у Каменного Затона, расположенного в нескольких верстах выше их засады, переманить к себе реестровиков не удастся, то у «Днепровского Царьграда», как в шутку прозвали повстанцы свою горную цитадель, он даст им бой.
– Однако заночевать они все же должны у Каменного Затона, – предугадывал развитие событий полковник Ганжа. – Мои лазутчики советовались с рыбаками. К вечеру реестровики достигнут Затона, а проходить ночью между каменистыми островками не рискнут. Тем более что оттуда до польского лагеря – как раз дневной переход.
– Так будем же молиться твоим лазутчикам, – благодушно согласился гетман. – Кто ведет передовой отряд?
– Твой старый знакомый, полковник Кричевский.
– Барабаш так и не сменил его? Странный он человек. Ему бы, по трезвости, держать этого офицера подальше от нас…
– Возможно, он считает, что послал провинившегося полковника на верную гибель. Когда мы нападем, первому принимать бой Кричевскому.
– Если только нам взбредет в голову нападать на Кричевского, – вслух рассудил гетман. – Вернешься к Каменному Затону, – приказал он Ганже, – и любой ценой выманишь Кричевского на переговоры. Под началом Кричевского и Барабаша пребывают такие же казаки, как и мы, причем опытнейшие воины. Меня земля наша проклянет, если в братоубийственной бойне я позволю себе загнать их в могилы.
– Но эти опытнейшие воины – наши враги. – Невысокая, почти квадратная фигура уманского полковника излучала какую-то особую, добрую силу. Крутолобая голова Ганжи была посажена прямо на плечи, и лишь когда он старался казаться чуть выше своего неудавшегося роста, на какое-то мгновение открывалась его тучная, обхваченная обручами складок шея – багровая и мощная, вбирающая в себя весь гнев этого мрачного, молчаливого человека, всю неизведанную им самим силу.
– Чем меньше мы прольем крови своих братьев-казаков, тем больше простит нам Господь вражьей.
– Пергаментно молвишь, – признал Ганжа, нахмурив лоб и мучительно пытаясь проникнуть в самую мудрость слов повстанческого командующего.
Ганжа решил взять с собой всего тридцать человек. «Чтобы без лишней суеты, пергаментно…» – лаконично объяснил он. И Х?мельницкий не стал возражать. Он знал: полковник не любил многолюдья. По складу своего характера, по умению оценивать обстановку на поле боя, этот человек не должен был командовать ни полком, ни вообще большим отрядом. Он не любил большой массы войск, боялся затеряться в ней, а потому как можно быстрее стремился выделиться из нее, вырваться, замкнуть бой на себя.
В общем-то, Хмельницкому пока еще нечасто приходилось наблюдать Ганжу во время боя. Разве что под Кодаком, да во время нескольких мелких стычек с польскими заставами, при переходе от Кодака к Желтым Водам. Но виделся ему Ганжа именно таким.
Ожидание было тягостным. Чтобы хоть как-то занять казаков, Хмельницкий разослал во все концы разъезды, а остальных заставил возводить небольшой вал у входа на каменную косу, готовя свой временный лагерь к тому худшему, что должно было здесь произойти.
Сам он большую часть времени проводил, сидя на уступе скалы, нависающей над днепровским водоворотом. Огромная река с небольшими зелеными пятнами островков у противоположного берега; каменные валуны у подножия скалы, и пенный водоворот, в бессмысленной силе которого сгорала сама вечность этой вечной реки, заставляли мысль метаться между прошлым и будущим, между рекой и небом, между реальностью военного бытия и заоблачностью романтических бредней.
Уступ, на котором он восседал, был похож на трон. Казаки успели подметить схожесть и назвать его «троном гетмана». Узнав об этом, Хмельницкий, возможно, впервые ясно осознал: то, что происходит здесь в эти дни, уже принадлежит истории. Когда-нибудь хронисты попытаются проследить и оценить каждое передвижение его войск, каждое его решение, каждый замысел. Даже тех, смысла которых он и сам не в состоянии познать. «Так, может, – спросил себя гетман, – и в самом деле следует позаботиться о появлении в твоем войске хронистов, которые уже сейчас, по свежим следам, творили бы историю твоих битв и походов? А то ведь переврут потом знатоки старины. Все, что по бумагам старинным не осмыслят, тотчас же переврут».
Он подолгу всматривался в мутноватые воды реки, отчетливо понимая, что точно так же когда-то всматривались в нее стольные киевские князья, предводители гуннов и воители монгольских орд. Река воспринималась им как хранительница памяти этой земли; непостижимое в своей бессмертности течение времени давно слилось с течением Днепра, прошлое переплелось с будущим, а человеческая жизнь мелькала на фоне этого зазеркалья вечности, как крупинка золота – в безжизненных дюнах мертвой пустыни.
– Наткнулись на разъезд польских драгун! – докладывал сотник Савур. – Четверых застрелили, двух раненых взяли в плен, остальные сумели уйти.
– Они двигались навстречу реестровикам?
– Нет, за нами следили, ангелы смерти!
– Допросить и…
– …И что? – не понял Савур.
– Не заставляй гетмана казнить тогда, когда только он способен помиловать.
– Тебя не перемудришь, командующий. У Днепра они свое получили, пусть теперь бредут к Висле.
Не успел Савур, перескакивая с камня на камень, добраться до стоящего под скалой коня – он ставил его так, чтобы в крайнем случае в седло можно было прыгнуть прямо с вершины, – как справа, у подножия трона, появился старый сечевик Ордань.
– Перехватили двух гонцов, посланных Барабашем в стан Стефана Потоцкого, сына коронного гетмана!
– С чем же они шли?!
– Им велено было обещать, что завтра к польскому лагерю подойдут отряды реестровых казаков!
– Сами-то они – реестровики?
– И просятся к тебе на службу.
– Пусть поклянутся перед твоими казаками. Но прежде, для надежности, окрести их двумя десятками плеток, чтобы впредь знали, с кем и против кого идти. Только не перестарайся.
– Старинный казачий способ учения, атаман! – Хмельницкого он упорно называл атаманом, а не гетманом, однако поправлять его, сотника, Хмельницкий не решался. Ко всякому старому сечевику он по-прежнему относился с уважением новичка, неспособного постичь все премудрости опытных воинов, а потому преклоняющегося перед ними.
Еще несколько минут молчаливого созерцания Днепра, и вновь у подножия «трона гетмана» появился вестовой.
– Прибыл полковник Криса [19] с сотней казаков, да с тремя сотнями занятых у татар лошадей, которых ведут два десятка табунщиков.
– Зови его, поговорить с полковником надо.
Едва в горной крепости Хмельницкого зажглись первые костры, как прискакал гонец от Ганжи, вместе с которым неожиданно прибыл Кричевский. Появление полковника настолько удивило и обрадовало Хмельницкого, что он даже не пытался скрыть своей радости.
– Когда я узнал, что войска Барабаша ведешь ты, то поначалу не поверил, – объятиями встретил Кричевского гетман. Ему всегда нравился этот, с виду вальяжный, польский аристократ – худощавый, до чопорности сдержанный, совершенно непохожий на тысячи других казачьих офицеров.
Идя на Сечь, Хмельницкий втайне рассчитывал, что рано или поздно Кричевский присоединится к нему, превратившись то ли в генерального писаря повстанческой армии, то ли в дипломата.
– Мне и самому не совсем ясно было, куда и зачем веду казаков, что меня ждет.
– Я, конечно, помню, что обязан тебе своим спасением. Если бы не ты…
– Можешь считать, что с сегодняшнего дня я тоже обязан тебе спасением, – деликатно прервал его Кричевский. Даже при свете луны и костра мундир офицера немецких драгун сидел на нем с завидной изысканностью, подчеркивая в фигуре тридцатилетнего дворянина его прирожденную воинскую выправку. – Причем прежде всего спасения от позорной славы полковника, сражавшегося против армии Хмельницкого.
– Ты прав, полковник: порой слава действительно бывает позорной, об этом тоже нужно помнить.