— Какое теперь здоровье! — грустно промолвил Кружилин, кивнул на лежащий в ходке костыль. — С подпоркой хожу вот давно. Весной попросил от работы меня освободить. Тяжело стало. Сын нынче институт окончил, женился наконец в городе. Агрономом он теперь. Вот с ними и буду жить где-нибудь.
Поликарп Матвеевич Кружилин был совершенно сед, плечи его похудели и сгорбились, руки, когда он держал в них что-нибудь, тряслись.
— Ну, а как ты живешь? — спросил он у Зубова.
— Нормально. Работаю, жена тоже. Сын учится… Я взял к себе Акулину Тарасовну Козодоеву, старушку эту, которая брата моего отца вилами запорола… Я вам рассказывал за что. Помните?
— Как же, помню…
— Ей уже под девяносто где-то. Бодренькая еще, бегает. Но слабеть зрением начала. И мы решили с женой, что наш долг о ней… позаботиться. Еле уговорил Наталью Александровну уступить нам старушку.
— У нее муж когда-то был, Филат Филатьич… Забавный старик. Слышал о нем?
— Не только слышал, не раз беседовал с ним о моем отце. Знавал он его, оказывается, тоже.
— Да, кажется. Давно я не видел старика. Жив еще?
— Скончался, Поликарп Матвеевич.
После этих слов Кружилин долго молчал. Дорога шла между двух хлебных полос. Поликарп Матвеевич сидел в ходке угрюмый, тусклыми глазами, в которых ничего, кроме старческой тоски, не было, глядел, как под несильным ветром качаются зеленые еще, тяжелые, квадратные колосья, уплывают назад, а навстречу движутся все новые и новые. Казалось, два гигантских зеленых колеса, два жернова медленно вращаются навстречу друг другу, едва не прикасаясь. Казалось еще, что не лошадь, гладкая и сильная, тащит ходок, а сама собой приближается зеленая стена тайги справа, а Звенигора, оставшаяся сзади, сама собой уплывает все дальше, что это тоже какие-то огромные гигантские жернова, не останавливающиеся ни на мгновение, работающие вечно.
— Может, потому и говорят: все перемелется — мука будет, — произнес он.
— Да, к сожалению, — откликнулся Зубов, подумавший, что Поликарп Матвеевич говорит о бренности человеческого существования, о кратковременности пребывания человека на земле.
Но Кружилин имел в виду не это.
— Опыт столетий — это и есть та самая мука, из которой люди испекут хлеб истины. И все меньше и меньше в этот мир будет приходить людей, чтоб этим опытом пренебречь и неверный путь сначала начать. Все меньше, а потом и вовсе таких не будет.
— Да, это конечно, — сказал Зубов. — Недешево только опыт этот достается людям.
— Недешево, — откликнулся Кружилин. — Как еще недешево!
* * * *
Вечером был прощальный ужин, на который Анна пригласила и Кружилина, и Зубова, и Кирьяна Инютина с Анфисой. Кирьян тоже разменял уже недавно седьмой десяток, но по-прежнему работал в колхозе бухгалтером. Передвигаться на своей каталке по грунтовой дороге ему было тяжело, поэтому Анфиса привезла мужа на телеге. Андрей и Дмитрий сняли его и с незлобивыми шутками и смехом внесли в дом.
— Только стишки твои, Дмитрий, и явился я послушать, — сказал Кирьян. — А так тяжело уж мне по гостям. И людям-то возиться со мной…
— Вани… Ивана, жалко, нету, — несколько раз проговорила Анна, рассаживая гостей. — Зачем это люди из родной деревни уезжают?
— Иван ровесник мне, — сказал Кирьян. — И тебе, Анна. На пенсию, наверное, вот-вот уйдет. Тогда и вернется.
— Не вот-вот… — подал голос Кружилин. — Видел его недавно в Шантаре. «Ничего, говорит, сила в ногах есть, побегаю еще по полям…»
— Стихи мне твои, Дмитрий, про войну больше нравятся, — опять сказал Кирьян. — Прям за душу берут, просветляют что-то слезой там. Новенькие есть какие?
— Если поискать, может, и найдутся.
— Читай давай.
— Для стихов, дядя Кирьян, как и для выпивки, созреть надо.
— Хе! На это дело я в любой момент зрелый. Правда, теперь больше чекушки не могу…
Анна всех рассадила, чуть ли не всем сама положила на тарелки закуску и села между женой Андрея Раисой, маленькой женщиной с тихим голосом, которую Анна любила за несуетливость, за какой-то уютный, домашний характер, и Дмитрием.
— Дядя Поликарп, ты самый среди нас старший, — проговорил Андрей, — скажи первое слово.
— Что же сказать вам, дети? — Кружилин, помогая себе костылем, поднялся. Сегодня вот Дмитрий, когда стояли мы возле Звенигоры. говорил, что человек никогда не должен бояться высоты, ни ночью, ни днем. Это хорошо сказано и правильно. Только что такое высота? У каждого ведь она своя. Она не измеряется метрами или должностями, положением в обществе, она измеряется качествами человеческой души, нравственной сутью человека, его отношением к людям и к жизни, способностью каждого из нас увидеть в людях самое человеческое, а в жизни — самое справедливое и потому прекрасное… Способностью услышать, как тот же Дмитрий говорит, как соловьи росу клюют. Поэтому давайте, друзья, выпьем за этот слух, который не так-то просто дается. За эту высоту, на которой не так-то уж легко и просто держаться…
— Это верно, не просто! — вскрикнул вдруг Кирьян, по сути дела скомкав тост, и первый выпил.
Были потом и еще тосты — за Анну, за ее сыновей и невесток, за внучку Лену, было шумно и весело, и лишь Кирьян Инютин пьяно хмурился, а потом опять сказал свое:
— Не просто… не все могут. В самую суть ты, Поликарп. Колька мой — смог. Теперь вот в райкоме партии работает. А Верка — не смогла. Только и смогла… Что она смогла, Анфис?
— Помолчи, Кирьян, — попросила Анфиса.
— Не-ет, Поликарп — он правду говорит. В самую точку. Высматривала она в жизни, высматривала чего-то, как коршун добычу. А ее самою Аникей Елизаров схватил.
— Да пусть живут, тебе-то что? — опять промолвила Анфиса.
— Да теперь чего, пущай, — обмяк и он. Но упрямо проговорил свое: — Автомобиль купили, ездит на нем, принцесса. А не смогла… Димка, ты прочитаешь или нет свои стихи? А то норму свою я уже выпил, чекушку опростал… Про войну мне, а, Дим?
Попросили и другие, Лена даже нетерпеливо захлопала в ладоши.
— Про войну… — Дмитрий встал. — Я на войне не был, по возрасту не успел. А Семен, наш брат, не вернулся с нее, сгорел в ее ненасытной пасти. Мы только что съездили в Норвегию, попытались найти его следы хотя бы… Там, в Норвегии, да и вообще, когда я бываю за границей… Редко, но бываю там. И там я особо остро чувствую, какая она, война, была с фашизмом, что пришлось нашей земле и нашему народу перенести. С фашизмом дрались все народы нашей страны, многие народы мира. И об этой битве с проклятой чумой я задумал написать поэму. И посвятить ее погибшему брату. Поэма будет состоять из монологов людей различных национальностей… Я вам прочту монолог русского человека, бывшего в войну мальчишкой и попавшего под оккупацию. Я попытался представить себя на его месте…
Проговорив это в полной тишине, Дмитрий замолчал.
— Ну? — нетерпеливо подтолкнул его Кирьян.
И, будто подчиняясь этому возгласу, Дмитрий начал:
Лишь глаза закрою..?В русском поле —Под Смоленском, Псковом и Орлом —Факелы отчаянья и болиОбдают сжигающим теплом.
Пар идет от стонущих деревьев»Облака обожжены вдали,Огненным снопомМоя деревняМедленно уходит от земли,От земли,Где в неземном тумане,На кроваво-пепельных снегах.Словно в бронзе,Замерли славяне,Дети,Дети плачут на руках.
Жарко.Жарко.Нестерпимо жарко,Как в бреду или в кошмарном сне.Жарко.Шерсть дымится на овчарках,Жадно псы хватают пастью снег.
Плачут дети.Женщины рыдают.Лишь молчат угрюмо старикиИ на снег неслышно оседают,Крупные раскинув кулаки.
Сквозь огонь нечеловечьей злобыЛегонький доносится мотив.Оседают снежные сугробы,Человечью тяжесть ощутив.Вот и все… И мир загробный тесен…Там уже не плачут,Не кричат…
Пули,Как напев тирольских песен,До сих порВ ушах моих звучат.До сих пор черны мои деревья.И хотя прошло немало лет,Нет моих ровесников в деревне,Нет ровесниц.И деревни нет.
Я стою один над снежным полем,Уцелевший чудом в том огне.Я давно неизлечимо боленПамятьюО проклятой войне…
Время, время!Как летишь ты быстро,Словно ливень е вечной высоты.В МюнхенеИль в ГамбургеНацистыНосят, как при Гитлере, кресты.Говорят о будущих сраженьяхИ давно не прячут от людей —На крестах — пожаров отраженья,Кровь невинных женщин и детей.
Для убийц все так жеСолнце светит,Так же речка в тростниках шуршит.У детей убийцРодятся дети…
…Ну, а детям мир принадлежит.Мир — с его тропинками лесными,С тишиной и песней соловья,С облаками белыми сквозными,С синью незабудок у ручья.Им принадлежат огни закатаС ветерком, что мирно прошуршал…
…Так моим ровесникам когда-тоЭтот светлый мир принадлежал!Им принадлежалиОкеаныЛуговых и перелесных трав…Спят они в могилах безымянных,Мир цветов и радуг не познав.
Сколько их,Убитых по программеНенависти к Родине моей, —Девочек,Не ставших матерями,Не родивших миру сыновей.Пепелища поросли лесами…Под Смоленском, Псковом и ОрломМальчики,Не ставшие отцами,Четверть века спят могильным сном.
Их могилы не всегда укажут,Потому-то сердцу тяжело.Никакая перепись не скажет,Сколько русских нынче быть могло!
Лишь глаза закроюВ русском поле —Под Смоленском, Псковом и ОрломФакелы отчаянья и болиОбдадут сжигающим теплом.
Тает снег в печальном редколесье.И хотя леса мои молчат,Пули, как напев тирольских песен,До сих пор в моих ушах звучат.
Пока Дмитрий это читал, стояла мертвая тишина, всхлипнула лишь один раз Лена, а следом за ней Кирьян — безногий, совсем поседевший, как и Кружилин, старик. И когда Дмитрий замолчал, стояла все та же тишина, все так же всхлипывали Кирьян и Лена, а вслух сказать никто ничего не решался.