Старая изба среди леса, наверняка, первоначально, укрытие контрабандистов, перевозящих за Байкал кровавое золото, скрывалась за вековыми кедрами в сотне шагов от просеки. Тунгусам был дан приказ не высовывать носа, чтобы не попасться на глаза бурятам из Тунки; обязательно ведь случится ненужный, кровавый скандал. По другой стороне от Иркута — японцы показали еще по пути из города — стоят здесь курганы с останками героев какой-то давней монголо-российско-бурятской войны. А не ведут ли Дороги Мамонтов через Тунку? Легионеры только пожимали плечами, качали головами. Ночью, при свете жировой свечки, в ритме хорошо заведенного часового механизма, я-оно выкладывало на неструганной столешнице древние пророческие пасьянсы — безрезультатно.
Сани стояли за избой, оленей спрятали под временный навес. На лавке, на веранде, со своей квадратной рожей, лежащей на покрытой льдом балясине, на мягком морозце сидел господин Щекельников. Подсело рядом. Адин пошел заглянуть к инородцам. Господин Щекельников поднял веко, поправил повязку, поправил шаль, опустил веко. По дороге от Тунки я-оно вспотело, запыхтело, горло резало; вот только когда присело, чтобы передохнуть, усталость полностью овладела телом. Слабость после обморожения до самого конца из организма не вышла. Так что сидело, согнувшись до колен и медленно дыша. Господин Щекельников поднял лицо к небу, обернулся на сидении, словно овощ на грядке, к солнцу стремящийся. Откашлявшись, вернулось к более спокойному ритму дыхания. Белый, морозный свет прокалывал веки. На сосульках мерцали хрустальные радуги. Какое-то бледное облачко вклеилось под небосклон — показало на это облачко вытянутой рукой Чингизу. Тот в ответ показал на обледеневшие древесные кроны — шмыг-шмыг, черно-белый меховой клубок мелькнул среди веток, исхудавший горностай, по-видимому, последний. Вновь надвинуло мираже-стекла на глаза, сияние развернулось на весь свет, но уже смягченное, надтопленное. Дышало все медленнее, мороз ласкал щеки еловыми веточками. Спать совершенно не хотелось — зато западало в тот всеохватный покой, в котором (как во сне) слова совершенно излишни, слова только мешают. За Адином вышел Тигрий Этматов, в глиняном горшочке он наготовил новую порцию мази из кедровой смолы. Спрятало мазь под шубу. Тигрий удовлетворенно прищелкнул языком, поковылял вокруг лавки и упал с другой стороны, страшно довольный собой, что было видно на его круглом лице. Господин Щекельников мрачно зыркнул на него; шаман радостно оскалился. Я-оно оперлось об угловую стенку. Мороз. Мороз. Чистый свет. Это останется уже навсегда, даже не вспоминаемое, даже позабытое, не загрязненное словами, ба, тогда даже более сильное: знамение люта. Память о прикосновении Льда. Само я-оно не могло его коснуться, ведь это искаженное прошлое, переломанное на границе фокуса Правды — словно переломанный, лишенный окраски на краю призмы солнечный луч. (Палец пана Коржиньского). Я-оно никак не могло прикоснуться к люту; и ничто уже не вырвет из сердца этого воспоминания. Правда или ложь, свершившееся или несовершенное — значения не имеет. В воспоминании нет разницы между миром и представлением о мире. Мороз, мороз сидит в костях. На мираже-стекольных очках нарастало пятно ледового Солнца. Белый свет мороза просверливал веки. Тишина. Тайга. Сибирь.
На обратном пути пан Кшиштоф все-таки один раз заговорил — я-оно как раз вскарабкалось на возвышенность с видом на Тунку, зимние тени начали выползать из-за домов, деревьев и сугробов; вся деревня плавала в масляно-черных разливах, и сейчас по ним брела группка охотников с заброшенными за спины ружьями, возвращавшихся с охоты с пустыми руками; Адин указал на них палкой, а конкретнее — на одного низкорослого типа из них.
— Как с вами поговорит, — сказал он, голову от груди отклеивши, со слезами тьмечи в глазах, — как чего удумает, то и узнаете.
— Узнаю?
— Будет ли Оттепель после этой Зимы. Он чувствует это, словно собака кровь зверя раненного, носом, нервами.
— То есть, слабость Истории?
— Ба! — захихикал. — Старик зубы на ней съел.
Тем не менее, со вчерашнего дня так никто и не прибыл со свежими вестями из Иркутска. Люди все время ожидали; об этом знало из подслушанных разговоров, а так же из их замечаний, совершенно явных, громких, когда пан Кшиштоф с другим японцем пришли из той избы возле церкви, в эту, низкую: что ожидают они возвращения последнего отряда, который должен доложить о военных, выходящих из Ящика. Дело в том, что Старик объявил им про какую-то новую операцию. Взрыв очередного моста? Взрыв очередного состава? Если только История хорошенько с ветром обернется. Если сойдется пасьянс.
Закурило папиросу. Сидящий напротив мужчина задумчиво положил карту, почесал густую бороду. Запакованный в два толстых свитера, он казался более плотным и широким в плечах, хотя по сути был не крупным. Сейчас он щурил перед солнцем свои пепельно-серые глаза. По-видимому, ему следовало бы носить очки. Он провел картой по крупному носу, буркнул что-то про себя. Тогда, на показе Боевого Насоса, не узнало его, несмотря на кресовый, восточно-польский акцент и четкие слова. Я-оно сплюнуло дым. В соответствии с розыскными документами — на конце правого уха имелась бородавка. Откровенно приглядывалось к нему.
Тогда глянул и он, в характерном для себя выражении концентрации-злости.
— Я положил, что если этот пасьянс сойдется, то буду диктатором Польши.
Я-оно знало: Юзеф Пилсудский.
Стряхнуло пепел в костяное блюдце. На стене с окошком, на короткой полочке с книгами стояли часы в фарфоре, удивительная хрупкая игрушечка в этой топорной избе из грубо вытесанных бревен в далеком сибирском уголке. Часы были неисправны, во всяком случае, они остановились на двадцати минутах восьмого. Над их круглым циферблатом, словно в геральдическом венце, была помещена в фарфор оправленная фотография: портрет женщины изумительной красоты. Наверняка это была его жена, Мария, знаменитая виленская красавица, убитая казаками во время революционных выступлений в Году Лютов.
Пилсудский пригладил усы, долил себе чаю в фаянсовую кружку.
— Быть может, вы уже заметили, — сказал он, из-под грозовых бровей пронзая всевидящим взглядом, — что все то, что называют интуицией, подсознательным мышлением, мельчает и исчезает при работе интеллекта. Люди хватаются за различные штучки, чтобы интуицию освободить — одни молятся или медитируют, в пупок собственный пялятся, считают отдельные четки, другие же погружаются в определенный ритм повторяющихся действий, слов, в конце концов, мыслей. Это позволяет огородить сознание и выдвинуть интуицию на авансцену. Но мой разум живет слишком быстро, огненно, чтобы его усмирили подобные методики. Для этого я раскладываю пасьянс, принуждаю себя решать его сложности. И, нередко, встаю с уже бессознательно решенной проблемой. Неоднократно я брался за действия, перед которыми многие отступили бы, среди прочего и потому, что заранее был уверен или почти уверен в успехе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});