Она медленно подняла глаза, все еще не понимая, кто вошел, сняла очки. Видно, сработала реакция — она сняла их быстро, осознав, что вошел именно он, она не хотела, чтобы он видел ее в очках, и это ему что-то объяснило, ему стало хорошо.
— Ну, кто в такой вечер сидит над книгой? — произнес он и подивился тому, сколько озорства вдруг прорвалось в его голосе. — Весна…
— Да, весна, — сказала она печально и, открыв стол, спрятала очки. Он взглянул на нее и подивился открытию, которое сделал: а ведь у нее совсем не сине-мглистые глаза, какими они казались ему прежде, да и в лице он увидел иное — он рассмотрел шрам, осторожно насекший нижнюю губу. Да, она определенно была иной — глаза сузились и шрам, едва заметный, который мудрено было рассмотреть, искривил губы, отчего в лице появилось выражение горечи. Он немножко знал себя: он умел хранить в сознании образ женщины и умел его как бы дорисовывать. Эта способность дорисовывать была в нем так сильна, что, встретив женщину вновь, он немало изумлялся: да она ли это? Быть может, нечто подобное происходило и теперь? Но вот что интересно, она была в его глазах сейчас все так же хороша. Что-то нехитрое и, быть может, немножко смешное было в их общении. Что-то смешное и драгоценное, чего у него нет, но что ему необходимо, очень необходимо, пожалуй, больше всех насущных благ на свете.
— Вчера поздно пришли от Шошина — зажало сердце… — сказала она и закрыла глаза, они у нее устали. — У меня были эти капли, валерьяновые, и я побежала. Представьте, как сидел в кресле, так и остался сидеть, не хотел лечь, еле отходили… Так можно лошадь заездить, пожалели бы…
— Лошадь-то с норовом, не совладать… — вдруг произнес он. Это было неожиданно и для него.
Она умолкла, наклонив голову, она ждала другой реакции.
— Норов… от желания устоять на ногах… — сказала она, помолчав. — Я ему говорю: «Вы должны знать, Степан Степанович, где кончаются силы. Этот ваш кофе — не силы, это кнут… Вы и сердце свое исхлестали». Я у него разом отняла все слова. Потом открыла его шкафчик: кружка, пачка соленого печенья и кофе, конечно… Я далеко от него, вы ближе… Вам с руки помочь ему…
— Чем помочь?
— А вы не знаете?
— Нет.
Она подняла руку и отвела волосы. Они были подсвечены лампой, что стояла рядом, и казались больше обычного золотыми. И на руке лежал отсвет, золотистый, быть может, от лампы, а возможно от волос.
— Ему стало лучше не сразу, и я пробыла там с полчаса. Он сказал: «Я делю людей, всех людей, на тех, у кого есть вот тут, — он указал на грудь, — шелковая ниточка, называемая душой, и у кого ее нет». Я сказала: «Не спрашиваю и не имею права спрашивать, есть ли эта ниточка шелковая у женщины, чью фотографию я однажды видела у вас, но она, эта женщина, не должна вас оставлять одного…» И вновь я отняла у него все слова. Он сказал: «Она не виновата, и у нее есть эта ниточка, шелковая». — «Вы рыцарь, Степан Степанович. Вы не хотите перекладывать вину на слабые плечи», — сказала я. «Нет, правда, у нее есть эта ниточка, шелковая, и она не виновата», — повторил он, а я подумала, что-то он сказал такое, что, наверно, нужно не только ему…
— Всем людям? — спросил Бекетов заинтересованно.
— Всем, — ответила она и повторила значительно: — Так мне кажется, всем…
Бекетов едва удержал себя, чтобы не спросить: «И вам?» Да, смысл произнесенного ею заключался в том, что она относила это к себе. Она точно говорила: если все люди разделены на тех, кто имеет этот шелковый волосок и у кого его нет, какой смысл друга жизни выбирать по иному признаку. Неизвестно, как бы развивался этот разговор, но на пороге возник Новинский и, увидев Бекетова, смешался.
— Я прервал вашу беседу, Сергей Петрович, простите. Аня сетовала, что вам недосуг зайти за книгами… — Он обратился к жене: — Я освобожусь через полчаса…
Он откланялся с несвойственной ему торжественностью. Он нещедр, нещедр Новинский: поклон отвесил церемонный, однако времени дал в обрез — полчаса. Кстати, если Анна Павловна обратила крылатое слово Шошина к себе, то как его следует понимать, это слово? Ну, эта самая хрупкая ворсинка, что зовется душой, есть она, например, у Новинского? На взгляд Анны Павловны, есть? Не тут ли существо того, что хотела сказать Новинская?
— Ничего нет важнее, чем эта нить, — произнесла она храбро, с приходом Новинского храбрости у нее не убавилось. — Есть она, эта нить, в друге — счастье, нет ее — беда…
— По этой формуле, женя Шошина должна быть в Лондоне, не так ли, Анна Павловна?
— Жена Шошина? — вопросила она, и ее голос явил печаль, даже разочарование — она уже давно относила этот разговор к себе, а тут вдруг жена Шошина? «Есть она, эта нить, в друге…» — это же она говорила о себе, только о себе. — Жена Шошина? — у нее не было сил скрыть огорчение. — Быть может…
Полчаса, что дал Новинский Бекетову, почти убыли, и Сергей Петрович вдруг почувствовал, что не может уйти. Да, он должен был сказать себе, что у него нет сил встать и покинуть эту комнату, не очень разобравшись, что же с ним происходит. Она сидела все там же, у настольной лампы, где он застал ее, когда вошел сюда. Он вдруг ощутил, что ему необходим ее говор с этим придыханием и с этими круглыми волжскими «о», этот голос, в котором вдруг прорывались шутливо-иронические нотки, этот смех, чуть ребячий, с пофыркиванием, даже само молчание, когда она вдруг, затихнув, опускала глаза, задумавшись, и только вздрагивали брови, выдавая мысль, упорство мысли. Он, казалось, готов был согласиться на то, чтобы, как сейчас, между ним и ею была стена, которую не в его силах смести, преодолеть, лишь бы была рядом, лишь бы ее можно было видеть.
— Сергей Петрович, чую, что, если не скажу сейчас, никогда не скажу, — она взглянула на него с неодолимой пристальностью и грустью. — Можно?
— Да.
Она молчала. Ей надо было хорошо обдумать то, что она хотела сейчас сказать, для нее это было очень важно.
— Ну конечно, душа — это, как сказала бы моя мама, от бога; одному она дана, другому нет… Но есть нечто такое, что человек обретает не на небе, а на земле, Сергей Петрович. — Она не прятала глаза сейчас, она смотрела безбоязненно, и во взгляде ее было жадное внимание — ей надо знать, как он отнесется к ее словам. — Я говорю об этом огне страданий, через который проходит человек и который сжигает в нем скверну, навсегда сжигает и делает человека неспособным ко лжи… О, это великое достоинство, когда человек, позади которого жизнь, может сказать: я жил по правде…
Бекетов смутился — однако надо обладать немалой храбростью и, быть может, силой, чтобы вот так повернуть разговор, глядя тебе прямо в глаза.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});