— Какая? Стать богатым?
— Да… стать богатым. Есть?
Бухман встал и пошел к окну, где стояло мягкое кресло; его башмаки, только что такие громогласные, потеряли голос.
— Ведь богатство богатству рознь, — откликнулся он, обосновавшись в кресле. — Богатство можно нажить бесчестно и богатство можно нажить честно…
— Простите, но в том богатстве, о котором говорим мы, честность участвует?..
Бухман закурил, видно, он вложил в раскуривание большую энергию, чем того требовала сигара; дым, густо-сизый, заволок американца, из дыма, как из стога, торчали только рыжие баки.
— Ну, предположим, я приобрел дело, торговое… — произнес он, как бы рассуждая сам с собой. — Это, простите, форма эксплуатации?
— Пожалуй.
— И поэтому безнравственно?
— Мне так кажется.
Бухман молча попыхивал сигарой — как же он далеко ушел сейчас от этого своего «гах-гах-гах».
— Если говорить о Гопкинсе… — наконец произнес Бухман, речь вернулась к нему не без труда. — Он уже сделал карьеру, и у него нет необходимости быть Морганом. Гарри, если говорить откровенно, белая ворона, и я могу на него не походить, оставаясь между тем человеком честным…
— А если бы… не сделал карьеру?..
— Именно Гопкинс?
— Да, Гопкинс.
Бухман вдруг засмеялся нехрабрым смехом человека, для которого разговор становится неловким.
— Вы хотите спросить: «В этом различие между вами и Гопкинсом?» Угадал я?
— Допускаю.
— И еще вы хотите спросить: «Если наше отношение к частному предпринимательству и собственности столь различно, не конъюнктурен ли наш союз?» Хотите спросить?
— Возможно…
— Вот мой ответ, господин Бардин. Есть область, где наши интересы сближаются, — забота о послевоенной поре, поре, надеюсь, долгой, когда нам придется жить вместе… — Он вдруг вернулся к столу и, взяв бутылку с водкой, вынес ее к окну, за которым заметно померк и без того неяркий апрельский день. — Могу я надеяться, господин Бардин, что этот разговор не отразится на нашей дружбе?
— Несомненно, господин Бухман…
— Ну, тогда я полагаю, что у нас есть повод выпить…
— Да, конечно…
Бардин поднялся к Пушкинской площади, предполагая добраться до большого дома на Кузнецком бульварами и Варсонофьевским — его нелегкой мысли необходимо было расстояние. Он не думал, что Бухман сегодня кривил душой, хотя, если бы американец мог предугадать реакцию Бардина, он, возможно, повел бы разговор иначе. В мире птиц с едва не сажисто-черным оперением Гопкинс действительно выглядит птицей светлой, но натуру Бухмана это может и не объяснить. Допустив, что в природе существует американский либерал, да, тот самый американский либерал, который сегодня за дружбу с Россией, мы тем не менее должны признать, что Бухман к этому либералу ближе, чем Гопкинс. А коли ближе, то его, Бухмана, не надо идеализировать, как, впрочем, нет необходимости идеализировать и Гопкинса. Он по сути своей буржуа, этот либерал, хотя нередко и буржуа в перспективе. Он хочет быть богатым, этот либерал, и это надо видеть. Мешает ли это его дружбе с Россией? Возможно, и нет, хотя иметь в виду это надо, постоянно иметь в виду. Но вот вопрос: зачем приехал Бухман в Россию? Не затем же, чтобы сказать, где кончается Гопкинс и начинается он, Бухман? Но для этого дорога бульварами, которую выбрал Бардин, пожалуй, коротка — ответ, который стремился отыскать Егор Иванович, лежит дальше, много дальше.
23
Бардин вернулся домой, когда Ольга уже спала. Егор Иванович не без печали заметил: с тех пор как она связала свою судьбу с Баковкой, она ложилась до того, как муж вернется, и покидала дом задолго до того, как он встанет. Как ни крути, но сбылось худшее.
Егор Иванович пошел на Сережкину половину, которую с некоторых пор обжила Ирина, и был немало изумлен, что дочери нет. Он оглядел комнату и едва ли не рядом с собой увидел платяной шкаф Ксении с резной дверцей. Он подумал, что никогда не видел этот шкаф здесь, и должен был признаться, что не был дома вечность. На столе, придавленное увядшим яблоком, лежало начатое письмо. Была бы Ирина рядом, быть может, не взглянул бы, а тут сама тревога повлекла к письму. Первая же фраза ошеломила: «Мальчишка — не серьезно, мужчина — серьезно». Да Ирина ли это? Взял письмо, повертел. Она. Когда же она доросла до этих слов и ее ли это слова? А если ее, то не могли же они возникнуть в ней внезапно, сложились с возрастом, вызрели? С возрастом? А сколько ей? Семнадцать. Чтобы ты их не преуменьшил, эти семнадцать, надо, чтобы тебе было столько же. Однако тебе семнадцать уже не будет, я следовательно, не суждено тебе ее понять. В письме нет обращения, кому оно? Не тому же мальчику с сивым хохолком, который прибегал на Калужскую с Шаболовки, сын технолога или заводского инженера. У мальчика был тщательно зачесанный вихорок, видно, прежде чем расчесать его, этот вихорок, мальчик смачивал его, там, где прошла расческа, были видны бороздки. То ли оттого, что мальчик был светел, то ли оттого, что он был не очень могуч в плечах, Егору Ивановичу почудилось, что он много младше Ирины. «Небось однокашник? — осторожно спросил тогда Бардин дочь. — Сидите на одной парте?» Она внимательно посмотрела на отца, все поняла. «Ты думаешь, что он младше меня? — спросила она, ее печальные глаза смотрели храбро. — Он старше… на три с половиной месяца…» — «Подсчитали?» — нашелся Бардин. Пожалуй, если бы не нашелся, дело было худо. Не этому ли мальчику с чубчиком адресовано письмо? Если ему, то какой смысл она вкладывала в слова о мальчишке и мужчине? Он опустился в кресло. Только сейчас он заметил, с какой тщательностью все вокруг было выскоблено, выщелочено, выкрахмалено. Именно выкрахмалено: скатерка, шторки, тюлевые занавеси и, конечно, пышное убранство кровати. Стыдно сказать, у кровати ее с кружевным покрывалом и многоярусной пирамидой подушек, покрытой такой же кружевной накидкой, был такой вид, будто бы тут жила не девочка, а женщина-молодуха, понимающая во всем этом толк. Непонятно почему, но крахмальное это царство дохнуло на Бардина тревожным ветром.
Суетность минувшего дня, а может быть, и усталость подступили к Бардину именно в эту минуту — его сморил сон. Он расположился в Иришкином кресле с мягким сиденьем и удобными подлокотниками, в которое она усаживала самых дорогих своих гостей. Ему явилась во сне снежная гора едва ли не такой же лилейной солнечности, как крахмальный снег Ирининой светелки. С горы бежали санки, взрывая снег. Снег вздымался облаком. Оно вспыхивало и гасло, это облако, стекленея и рушась. Когда оно вспыхивало, то становилось неожиданно дымным, с изжелта-червонной сердцевиной. Потом черная каемка источилась, осталось только червонное ядрышко, и Бардин рассмотрел в нем лицо Ирины. Теперь он мог установить наверняка: она была и в самом деле не так юна, как казалось. В плечах была округлость, какой у нее раньше не было, да и на щеках было по ямочке, каких при ее худобе быть не могло. Облако рассыпалось и опало, а санки все бежали. На их пути встала гора, они перемахнули, при этом и ров, и гора возникли крупно, у самых глаз, точно специально для того, чтобы Бардин мог рассмотреть, как летят над ними сани… И Ирина возникла крупно, у самых глаз, но сейчас уже шла в гору, шла нелегко, и не было у нее круглых плеч и ямочек на щеках, а была она такой же желтолицей и худущей, как всегда.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});