Занавес опустился, кто-то с галерки первым, как это обычно бывает, выкрикнул «браво!» и — началось.
Мысли мои смешались окончательно, и решение задачи утонуло в воплях, свисте, однообразном, как удары большого барабана, ритме аплодисментов, глупо было даже надеяться на то, что мысль вернется и, тем более, на то, что я сумею в этом балагане ухватить ее почти невидимый хвостик.
Я помнил только, что нужно позвонить в Стокгольм и добиться, чтобы меня соединили с полицейским, кто отвечает там за расследование убийства тенора со скандинавской фамилией. Что я ему скажу? А вот пусть соединят — и я вспомню. Начну говорить и вспомню. Надо только начать…
В зале постепенно установилась беспокойная ворчливая тишина антракта, хористы потянулись со сцены, мимо меня бодрым шагом, не глядя по сторонам, прошел Винклер-Анкастрем — он все еще кипел негодованием и готов был, судя по выражению лица, заколоть каждого, кто хотя бы намеком даст ему понять, что знает о связи его жены Амелии с этим негодяем, этим выскочкой, волей случая ставшим королем одного из самых просвещенных государств Европы.
Я услышал в отдалении громкий голос Стадлера, то ли отдававшего кому-то распоряжения, то ли делившегося своими впечатлениями от услышанного: по-моему, и то, и другое в устах этого человека звучало бы одинаково грубо и неадекватно.
Дожидаться Стадлера я не хотел. Сначала мне нужно было позвонить. От этого разговора зависело многое. Стадлер подождет. Пусть думает, что я пошел поздравлять Тому. Нет, тогда он направится к ней, Тома начнет волноваться — куда я запропастился, даже не пришел сказать, хорошо ли она спела арию. Нет, Стадлер не должен мешать Томе готовиться к семейной сцене, которой откроется четвертый акт.
Что же…
Я отошел к последней кулисе, достал мобильный телефон и начал звонить в справочную. Код Стокгольлма… Какой же там код?
Впрочем, имеет ли смысл звонить, в Швеции часа три ночи, меня просто пошлют подальше…
Номер 16. Терцет
— Вот как, — сказал Верди. Он старался сдерживаться, но раздражение все равно прорывалось, маэстро не нравился этот верткий импрессарио, его слишком явный, будто нарочитый неаполитанский акцент, все они тут говорят с гортанными интонациями, и поют так же — резко, напряженно, иногда это на пользу, но чаще делает исполнение невыносимым, и как здешняя публика терпит? Впрочем, неаполитанцы привыкли, для них это нормально, и потому в «Сан Карло» так часто проваливаются лучшие певцы, заслужившие любовь миланцев, венецианцев и флорентийцев.
— Вот, значит, как, — повторил Верди с сарказмом. — Вы написали мне сразу после того, как получили распоряжение цензора, так-так, но я почему-то этого письма не видел, до Сант-Агаты оно не дошло, как и письмо синьора Сомма. Потом вы подаете на меня в суд. Вы теряете деньги, я понимаю, но я теряю куда больше, синьор Торелли. Я теряю уважение публики, я теряю ее доверие, для меня это не пустые слова, они тоже могут быть оценены в достаточно большую сумму.
Разговор происходил в аппартаментах композитора на третьем этаже гостиницы «Везувий», откуда открывался замечательный вид на площадь, паутину улиц, спускавшихся к заливу, и воздух был так прозрачен, что, можно было, казалось, увидеть в яркой вышине неба, как в зеркале, отражение бухты, стоявших у причала парусников и трех фрегатов, бросивших якоря у входа в залив. Верди стоял у окна, Торелли бегал по комнате, будто заведенная игрушка, а Тито Рикорди, только час назад приехавший из Милана, сидел за широким, заваленным бумагами столом, переводил взгляд с композитора на импресарио и думал о своей издательской судьбе, зависевшей сейчас от того, придут ли к мировому соглашению эти два больших человека, ибо насколько велик был Верди в музыке, настолько же известен и авторитетен был Торелли среди оперных импресарио, и если «Густав» окончательно будет отвергнут, то издание партитуры и клавира (о Боже, кто оплатит теперь труд переписчиков, наборщиков и корректоров?), влетевшее ему в немалую сумму, окажется невозможным, и что тогда?
— Но ведь все просто! — воскликнул Торелли, обращаясь одновременно к Верди и Рикорди, а глядя при этом куда-то в пространство между ними. — Не вижу проблемы! Всегда говорил и повторяю! Маэстро Сомма сделал исправления!
— Маэстро Сомма не делал никаких исправлений, — отрезал Верди. — Более того, и не собирался делать, как сказал мне сам не далее чем месяц назад, будучи у меня в Сант-Агате.
— Что значит — не делал? Что значит… Вот либретто, на столе, и написано оно почерком синьора Сомма, он сам это подтвердил, когда был здесь после поездки к вам в Сант-Агату, маэстро.
— Подтвердил — что?
— Простите, маэстро… Что значит — что?
— Уточню: синьор Сомма подтвердил, что собственноручно сделал изменения в либретто, или что эти изменения сделаны его почерком?
— Но это одно и то же!
— Нет, — резко произнес Верди. — Синьор Сомма утверждает, что не собирался и не собирается вносить в либретто изменения, которые меняют смысл всего сочинения. Он прямо заявил мне, что будет возражать в судебном порядке, если опера в измененном виде будет поставлена, и его имя окажется на афише. Я его вполне понимаю. Он может себе это позволить. Я — нет.
— Дорогой Верди, — подал голос Рикорди, перелистав либретто и сравнив написанное с лежавшим перед ним клавиром злосчастного «Густава», — не попробовать ли все-таки найти компромисс?
— Тито, — Верди остановился перед издателем и уперся ладонями в поверхность стола, — вы видели вердикт цензора. И после этого говорите мне о компромиссе?
— Но, маэстро… — начал Рикорди и замолчал, потому что композитор его не слушал и не слышал, он произносил пункты из постановления цензора, как речитатив из какой-то своей оперы, то и дело сбивался на мелодический рефрен, и все это звучало странным музыкальным монологом, будто из «Риголетто», Рикорди вспомнил это место: «Ненавижу всю толпу льстецов презренных, как люблю язвить их злобно», а Верди все говорил, и Рикорди прислушался к тому, что уже знал, потому что много раз перечитывал удивительное по своей глупости письмо неаполитанского цензора.
— Итак, — говорил Верди, — главное действующее лицо, нет, вы подумайте, дорогой Рикорди, этот трус даже боится упоминать звание королевской особы в своем тексте, будто это имя господне, так вот, главное действующее лицо нужно переделать в простого феодала. Простой феодал, против которого плетут заговор и убивают на балу, вы подумайте! Второе: жену превратить в сестру. Замечательно! Анкастрем… То есть, простите, уже не Анкастрем, конечно, а некий… ну, скажем, Парамбелло убивает некоего феодала, потому что заподозрил — только заподозрил, никаких доказательств! — в связи со своей сестрой, и это когда? В тринадцатом веке с его вовсе не пуританскими нравами! Дальше, дальше, Рикорди: переделать сцену с колдуньей, перенеся ее в более раннюю эпоху, когда народ еще верил в колдовство. Вы понимаете смысл этой реплики, Тито? Я — нет.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});