То же относится и к их женам. Кто мысленно восхвалит леди Стюартвилл? Какой папа канонизирует леди Джулию Торнтон? Когда леди Марию Перси провозгласят святой Марией? И как бы ни гордилась собой графиня Арундел, разве ее можно уподобить ангелу? Или не верно, что все они и те, чьих имен я не назвал, тщеславны, глупы, эгоистичны, чванны, властолюбивы; одни до безумия ветрены, другие без меры расточительны, третьи до крайности взбалмошны или нестерпимо надменны?
Вы скажете, что есть исключения. Я не могу назвать ни одного живого примера, хотя о двух-трех покойницах говорят, что они были лишены всех поименованных недостатков; в их число, безусловно, входит Мария Перси. Характер ее сформировали качества и обстоятельства, которые редко встречаются вместе. Она обладала тонким, поэтическим умом и прирожденной мягкостью; в ней было очень мало огня и начисто отсутствовало ехидство. Всегда кроткая с ближними и дальними, миссис Перси не могла бы обидеть даже последнего негодяя. Этой смиренной натуре была совершенно чуждо высокомерие; она держалась скромно, говорила тихо и мягко, даря всем участие и доброту, что было особенно удивительно в сочетании с юной прелестью.
Казалось бы, от высокородной и обворожительной миссис Перси естественно ждать аристократической заносчивости манер, сознания своего ранга и красоты, капризов, свойственных избалованной юности. Ничего подобного: она ласково смотрела на вас большими темными глазами, говорила нежным голосом, двигалась со скромной, но безукоризненной грацией — образец христианской женственности. Она не бывала весела и, даже когда улыбалась, выглядела немного печальной. Ее раздумья были окрашены высокой религиозной меланхолией. Она и впрямь предпочитала мысли о славе будущего царствия мимолетным обольщениям века сего и в них обретала свободу от эгоизма, суетности, гордости своим положением. Этот ум находил себе пищу более возвышенную, нежели мирские заботы и огорчения.
Перси она любила. Насколько сильно, насколько глубоко, с каким болезненным самозабвенным жаром, может оценить лишь такое же редкое сердце. Однако она умерла, и тысячи оплакивали безвременную кончину той, что всем внушала только любовь. У нее не было врагов даже среди гордых и суетных, ибо не рождался на земле человек, которого миссис Перси обидела бы словом, взглядом или поступком.
Ее смерть изменила судьбу Африки. С того августовского вечера, когда Перси повернулся спиной к свежей могиле и ушел домой сломленным человеком, он так и не стал собой. Сердце его ожесточилось, жизнь отныне сделалась сплошной чередой саморазрушительных безумств. Быть может, стоя в одиночестве над гробовым камнем, он и вспоминал себя прежнего, однако в прочее время, в других местах, оставался рекой, утратившей предначертанное русло.
Странен и необъясним ход земных событий. Семнадцать лет прошло со смерти Марии, и все эти годы вдовец предавался самым изощренным крайностям порока, частью по зову собственной чрезвычайно дурной натуры, частью — в попытке разгульным буйством заглушить память о той, которая некогда помогала ему пересилить внутреннего демона и соединиться с ангелом-хранителем. Все эти семнадцать лет он никогда не говорил о миссис Перси, не воскрешал в словах ее черт, голоса, чистой жизни и праведной кончины.
И вот мы видим его вновь: подточенный и обессиленный грехом, он лежит, обратив лицо ввысь, и страстно изливает долго сдерживаемые чувства в ухо человеку, менее всего похожему на духовника. Кто может просчитать вероятности или возможности нашей переменчивой жизни? Перси, не упоминавший о жене, ее поступках и своих к ней чувствах с тех самых пор, как первые комья земли упали на крышку гроба, круто меняет привычки и заводит друга. Кто этот друг? Молодой человек знатного рода, пригожий, пылкий сердцем и твердый духом, в первом расцвете жизни, обуреваемый всеми бешеными юношескими страстями, азартный, самовольный и влюбчивый, готовый делать ставки в любой игре своего времени, политической или личной, одаренный мыслительными способностями, дающими силы смести все границы, какие общественные нормы или гражданский закон воздвигают на пути его неукротимых желаний. Таков был наперсник, которому лорд Эллрингтон — холодный человеконенавистник, закоренелый циник — открывал самые сокровенные, самые святые чувства, ведомые человеческому сердцу.
Удивительное дело! Отважься юный Каслрей, или Фредерик Лофти, или несчастный Артур О’Коннор говорить с ним, как Доуро, досаждать ему и надоедать, Перси бы одним мановением длинной тонкой руки заставил дерзкого удалиться с поспешностью, едва ли принятой в светском обществе. Более того, если б кто из них приступил к нему с тем восторженным пылом, какой иногда горел в темных глазах маркиза, устремленных на мятежного демократа, — другими словами, если бы Шельма различил хоть тень привязанности к себе у кого-либо, кроме Артура Уэллсли, — ответом стала бы сильнейшая неприязнь. С того самого часа он преследовал бы несчастного глупца без всякой жалости, пока не уничтожил бы окончательно. С Доуро все было иначе. Маркиз одолевал Перси, перечил ему во всем, расстраивал его планы, высмеивал чудачества, атаковал предрассудки; ненавидел его приспешников, поднимал на смех любовниц, а граф все это сносил. Доуро ходил за ним по пятам, зачарованно слушал его речи, вытягивал признания, внимал, попеременно краснея и бледнея от трепетного сочувствия, глубинным излияниям души, и Доуро не отталкивали — совсем напротив.
Да, Эллрингтон иногда обрушивал на младшего товарища свой гнев, а иногда замыкался и остужал молодой пыл холодностью равнодушия, чем ранил маркиза в самое сердце. Тот умел отвечать на бешеные вспышки Перси еще большим бешенством, а Шельма, даже в сильном опьянении, никогда не пускал в ход оружие, сократившее жизнь иным из его клевретов. Случалось, что после особенно наглых выходок юного негодяя он приставлял к виску Доуро заряженный пистолет, но ни разу не спустил курок, как ни провоцировали его дерзкий язык и непокорный взгляд своего поверженного вице-президента, который, едва Эллрингтон ослаблял хватку, вскакивал и набрасывался на того снова и снова, хотя о ту пору и уступал ему силой. Впрочем, холодность Перси приводила юношу в отчаяние, которое он не умел скрыть. Волны румянца, сменявшегося бледностью, выдавали всю бурю его чувств, и Перси нередко тешил самолюбие, мучая гордеца притворным безразличием. Тогда Доуро клялся, что не испытывает ничего, кроме отвращения, к вероломному старому распутнику, чье лживое и хладное сердце не способно к высокой дружбе, что презирает его, видит насквозь и прочая и прочая. Однако не проходило и суток, как они снова были вместе: может быть, степенно рассуждали о материях возвышенных и тонких, как ангелы Мильтона, а может, сидели рядом в почти полном молчании, а то и схватывались в яростном споре, готовые перегрызть друг другу горло.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});