Тем не менее обстоятельства складывались не так, как надо. По будням я работал, ходил в контору, зарабатывал деньги, делал все необходимое по дому и на участке. Только вот без радости и удовольствия. Раньше я, бывало, заставлял себя поработать два-три лишних часа, просто ради одобрительного или восхищенного мамина взгляда, теперь же бросал все на час раньше, уборку и мытье посуды откладывал до последнего, когда уж и откладывать некуда, хотя времени у меня было намного больше, чем в бытность пастором, и по выходным я больше не надевал нарядную рубашку, как при жизни мамы. Даже ничего особенного не готовил себе субботними вечерами. Жизнь без восторга и волшебства — я тогда не жил, а просто выживал.
Не удивительно, что и о тебе я заботился все меньше и меньше и что в конце концов ты переехал к Силье Скиве и ее мамаше. От прежнего меня остались жалкие обломки, а тебе требовалось куда больше, тебе требовался положительный образец, мужчина, которого ты мог бы уважать, за которым бы тянулся, но стать таким я тогда был не способен.
Теперь же я вернул себе толику давнего Арвида. Не буду вдаваться в подробности, но то, что я попытался сделать для тебя этим письмом, ты для меня уже сделал. Ты вернул к жизни толику того человека, с которым познакомился, когда в десять-одиннадцать лет переехал вместе с мамой в пасторский дом. Возможно, это наложило отпечаток и на написанное мною, возможно, ты прочтешь мое письмо и узнаешь черты тогдашнего меня, возможно в настроении, в юморе, не знаю, однако ж надеяться никому не запрещено.
Кстати, я не раз колебался, обдумывая, как все это сформулировать. Временами даже чувствовал себя как сумасшедший ученый, изображающий Бога и пытающийся создать нового идеального человека; признаться, мне ужасно хотелось снабдить тебя фальшивыми воспоминаниями, не потому, что я стремился представить самого себя в более выгодном свете, а потому, что горячо желал представить тебя верующим в Бога и тем самым сделать верующим, особенно когда я только начал писать письмо, какая-то часть меня отчаянно жаждала окрестить тебя нынешнего, заставив думать, что ты всегда был христианином. Не стану вдаваться в подробности, но, приступая к письму, я в некотором роде блаженствовал, и мое миссионерское рвение явно связано с этим. Однако с каждой новой написанной фразой я все отчетливее видел, что любил тебя именно таким, каков ты был, и что недостает мне именно тогдашнего тебя. И сейчас стыжусь уже того, что посмел думать о попытке сделать тебя лучше. Будто это вообще мне по силам. Гордыня одолела.
Но позволь мне закончить начатое письмо, Давид. Как христианин я верю, что все для нас заканчивается возвращением домой, поэтому позволь и мне закончить нашим приездом домой, первым днем лучшего года в моей жизни. Я воочию вижу нас всех в желтой «симке», которую позаимствовал у звонаря, вижу тяжелые зеленые ветви, нависающие над дорогой, тени листьев, легонько трепещущие на желтом гравии, и рыжие волосы Берит, разлетающиеся от ветерка из полуоткрытого бокового окна машины. Волнуешься? — спросила мама. Да, ответил ты. Сейчас погляжу, сказала она и с улыбкой обернулась к тебе. Ой… что это у тебя? У меня? — спросил ты, вроде как не понимая, о чем она. Да вот же, сказала она, кивнув в твою сторону. Палец у тебя в крови. A-а, ерунда, нечаянно порезался перочинным ножиком. Болит? — спросила мама. Ты приподнял брови и вопросительно посмотрел на нее. Эта царапина? Нет! — сказал ты. Правда? — спросила мама. А ты только засмеялся, даже отвечать не стал. Ох уж эти женщины! — сказал я. Посмотрел в зеркало заднего вида, качнул головой. Арвид! — воскликнула мама, притворно-строгим тоном, и стукнула меня по плечу. Я рассмеялся и опять глянул на тебя: Слабый пол, верно? Ага, сказал ты и тоже рассмеялся. Мама обернулась, строго посмотрела на тебя и опять отвернулась, качая головой. Вот то-то и оно, сказала она. Сговариваетесь против меня. Я посмотрел на тебя в зеркало и подмигнул, ты улыбнулся в ответ. Смотри, Давид, сказала мама, вот он, дом. Сперва ты ничего не сказал, сидел, положив руки на спинки передних сидений, и просто глядел на коричневый «вороний замок», где отныне будешь жить. Колеса машины зашуршали по гравию, когда мы зарулили во двор, соседская лайка громко затявкала, но она была старая, мигом устала и умолкла. Мы вышли из машины и постояли, глядя на дом. Мотор чуть потрескивал-похрустывал у нас за спиной, над цветочной клумбой жужжали мухи, и, помнится, я здорово вспотел, оттого что сидел в раскаленной машине. Держи, Давид, сказал я, вытащил из кармана шорт связку ключей и вручил тебе. Поднимись по лестнице, а там сверни направо — попадешь в свою комнату. Вот здорово! — с восторгом воскликнул ты и бегом побежал через двор. Мы с мамой некоторое время смотрели тебе вслед, потом с улыбкой повернулись друг к другу. Поцелуй меня, тихо сказала мама, и когда я нагнулся и поцеловал ее, мы услышали в глубине дома твое «уфф!». Как сейчас слышу, Давид, слышу и вижу все это, а оттого думаю, что ласки передаются из поколения в поколение. Когда-нибудь ты поцелуешь свою жену и приласкаешь ее — и мне нравится видеть в этом эхо тех минут, когда я целовал маму и ласкал ее; когда-нибудь ты укроешь одеялом своих детей и осторожно поцелуешь в щечку — и мне нравится видеть в этом эхо тех ласк, какие мы с мамой дарили перед сном тебе, маленькому. Я как будто надеюсь жить дальше на этой земле, благодаря ласкам, какие дарил тебе и другим, а все прочее, что останется от меня, не имеет никакого значения.
Силье
Тронхейм, 21 июня 2006 г. За кофе у Оддрун
Я смотрю на маму, смотрю на Эгиля, Эгиль говорит, мама слушает его рассуждения, а я улыбаюсь и смотрю на них, делаю вид, будто слежу за разговором, прикрываю ладонью рот, сдерживаю зевок, но взгляда от них не отрываю, смотрю как бы сквозь них и дальше сквозь мамину квартиру, а они думают, я смотрю на них, думают, я слежу за разговором, и я открываю рот, делаю вид, будто хочу что-то сказать, потом закрываю рот — дескать, все же промолчу, а Эгиль все говорит, говорит, и мама изредка то бормочет угу и отпивает глоток коньяку, то хмыкает и прихлебывает кофе, я тоже беру в руки кофейную чашку, отпиваю глоток и с легким звяканьем отставляю чашку. А после ты отвезешь девочек на автобусную станцию? — вырывается у меня, Эгиль оборачивается, смотрит на меня в некотором замешательстве, а я смотрю на него и понимаю, что он еще не договорил до конца, понимаю, что мой вопрос вырвался ни к селу ни к городу. Ой, говорит Эгиль, смотрит на меня с удивлением, а у меня вырывается смешок, но он уже не слышит, отвернулся к маме, в замешательстве глядит на нее, но мама прячет от него глаза, и вид у нее такой, будто она рада обойтись без продолжения, ей надоела его болтовня, она быстро наклоняется над столом, допивает остатки коньяка, и я слышу, как на кухне тихонько гудит холодильник.
Силье, говорит Эгиль, до станции всего пятнадцать минут пешком. Мне не нравится, что они пойдут туда одни в потемках, говорю я. Силье, повторяет он, чуть наклоняет голову набок, улыбается мне. Ладно, тогда я их отвезу, говорю я, смотрю на него чуть усталым взглядом, а он продолжает вежливо улыбаться, ласково мне подмигивает. Да нет же! — говорит он. Я сам их отвезу. Он приподнимает локоть, вытягивает руку к колену, так что часы вылезают из-под манжета рубашки и тихонько звякают, упав на узкое запястье, Эгиль смотрит на циферблат, хмыкает и на миг задумывается. Я могу их отвезти перед тем, как поеду на работу, говорит он. Отлично, говорю я, смотрю на Эгиля и улыбаюсь.
Черт! — слышится вдруг мамин голос, я оборачиваюсь, гляжу на нее и вижу, что она пролила на себя кофе, сидит, приподняв одну руку, и с пальцев капает кофе. Сходи в ванную, Силье, принеси мне мокрую тряпку, говорит мама, не сводя глаз с мокрой руки, проходит секунда, потом еще одна, а я все сижу, тогда встает Эгиль. Я схожу, Оддрун, быстро говорит он, поворачивается, и я вижу, что пиджак у него опять в волосах, я собрала все, прежде чем мы сели в машину, а теперь их опять почти столько же, Эгиль выходит из комнаты, шагает по коридору. Все у меня теперь идет наперекосяк, уныло бормочет мама. Даже кофе не могу выпить, не пролив, говорит она и умолкает, а я сижу и смотрю на нее, проходит секунда, пора взять себя в руки, я набираю воздуху, несколько раз моргаю глазами, чувствую, что слегка взбадриваюсь, смотрю на маму, как бы приглядываюсь к ней, вижу ее обвисшие красновато-сизые щеки, вижу темные мешки под глазами, из-за этих щек и мешков она немножко похожа на легавую собаку, и я осторожно ей улыбаюсь. Все иной раз проливают кофе, мама, говорю я. Уфф! — она быстро оборачивается ко мне, обвисшие щеки слегка дрожат, когда она оборачивается, взгляд недовольный. Кончай! — говорит она. Ты меня не обманешь, не заставишь поверить, будто я моложе и здоровее, чем я есть, говорит она, и в ту же секунду в комнату входит Эгиль. Не нашел я мокрой тряпки, говорит Эгиль, останавливается и смотрит на маму, а мама смотрит на него и хмурит брови. Да? — роняет она. В ванной нет никакой мокрой тряпки, повторяет Эгиль, только сухие, добавляет он, а я смотрю на него и вдруг понимаю, что он шутит, и начинаю смеяться, а сама чувствую, как это хорошо, смех как бы расслабляет что-то во мне, и я чувствую, что бодрости еще прибывает, смотрю на Эгиля и от души смеюсь, а Эгиль смотрит на маму и тоже смеется от души, но мама не смеется. Я просто шучу, Оддрун, говорит Эгиль, машет рукой в мамину сторону и улыбается. Сейчас намочу тряпку и принесу тебе, говорит он, отворачивается и опять выходит из комнаты, а я перестаю смеяться, смотрю на маму — вид у нее обиженный.