Что случилось потом, я не видел, но знаю по рассказам: истерика распространилась по залу подобно пожару, и все девятьсот зрителей принялись кричать и вскакивать с мест. Потеря сознания и падение и стали лучшим аргументом для скептиков, и потом даже у них не осталось сомнений в честности моего искусства. На мне не нашлось ни невидимых веревок, ни баллонов с гелием под одеждой, ни бесшумного моторчика на ремне. Зрители наклонялись и ощупывали мое распростертое на полу тело, будто я был экспонат в медицинском музее. С меня содрали костюм, мне заглядывали в рот, раздвигали ягодицы и смотрели, что в заднице, но ничего там не обнаружили, кроме того, что положено от природы. Мастер, который, когда все это произошло, стоял за кулисами, быстро пришел в себя и кинулся ко мне, прокладывая дорогу кулаками. Но пока он протолкался до девятнадцатого ряда, вердикт был вынесен: Уолт Чудо-мальчик действительно умеет ходить по воздуху. Выступает он честно, что показывает, то и есть, и аминь.
Той же ночью случился первый приступ головной боли. Учитывая, как я жахнулся лбом о стул, это было неудивительно. Боль была страшная — в голове будто стучал чудовищный молот, будто рвалась шрапнель, — я почувствовал ее даже во сне и проснулся. Ванная в номере находилась в коридорчике между нашими комнатами, и туда-то я, наконец рискнув оторвать голову от подушки, и направился в надежде найти какой-нибудь аспирин. Мне было настолько худо, что я даже не заметил, что свет там уже горит. А если бы и заметил, вряд ли задумался бы, почему и зачем он включен в три часа ночи. Как оказалось, не одному мне понадобилось туда прогуляться в столь неподобающее время. Открыв дверь в сверкавшую белым кафелем ванную, я едва не споткнулся о мастера. В шелковой пижаме цвета лаванды, он стоял, переломившись от боли пополам, вцепившись в раковину обеими руками и хватая ртом воздух, будто внутри жгло огнем. Приступ продолжался секунд двадцать или тридцать, и смотреть на это было так страшно, что я почти забыл про свою боль.
Заметив мое присутствие, мастер изо всех сил постарался сделать обычный вид. Он заставил сведенное мучительной гримасой лицо улыбнуться натужной, вымученной улыбкой, отцепился от раковины, выпрямился и пригладил ладонью волосы. Мне хотелось сказать, что незачем притворяться, что я все видел, но голова разламывалась и я не нашел тогда слов. Мастер узнал, почему я проснулся, тотчас засуетился и принялся играть в доктора: вытряхнул из пузырька таблетку, налил в стакан воды и обследовал шишку на лбу.
— Хорошенькая мы парочка, а? — сказал он, доведя меня обратно и укладывая в постель. — Ты летишь вверх тормашками и расшибаешь лоб, а я обжираюсь испортившимися моллюсками. В рот не возьму эту гадость. Каждый раз одно и то же: съешь, а потом маешься.
Для мгновенной импровизации придумано было совсем неплохо, но он меня не обманул. Как бы мне ни хотелось поверить, я понимал, что он лжет.
~~~
На следующий день к середине дня приступ почти прошел. В левом виске осталась тупая, пульсирующая боль, но так жить уже было можно. Фонарь с шишкой на лбу красовались справа, и логичнее было бы, если бы и болело справа, однако я в подобных вещах ничего не смыслил и потому не обратил на это мелкое несоответствие никакого внимания. Мне полегчало, жизнь возвращалась в нормальное русло, к следующему представлению я буду в форме — чего еще желать?
Если в тот день меня и тревожили какие-то мысли, то все они вертелись вокруг болезни мастера — болезни не болезни, а причины того жуткого приступа, который я видел в ванной. Пора было выяснить правду. Но, пусть я и не поддался на его хитрость, утром, увидев, что выглядит он почти как обычно, ни о чем не спросил. Мне не хватило духу начать разговор. Едва ли можно гордиться тем, как я себя тогда повел, однако мысль, вдруг это что-то серьезное, меня испугала, и даже додумать я ее не решился. Я предпочел не делать выводов, позволил ему считать, будто он в очередной раз обвел меня вокруг пальца. Моллюски так моллюски. Он же после этого происшествия вовсе закрылся наглухо, предприняв все возможные меры, чтобы я не застиг его врасплох еще раз и не увидел того, чего видеть не должен. Тут в нем можно было не сомневаться. Он ушел в глухое подполье, занял круговую оборону, и постепенно мне стало казаться, будто ничего и не было.
Из Нью-Хейвена мы отправились в Провиденс, из Провиденса в Бостон, из Бостона в Олбани, из Олбани в Сиракузы, из Сиракуз в Буффало. Я помню каждый из наших переездов, каждую сцену и каждую гостиницу, каждое свое выступление — я помню все обо всем. Был конец лета, начало осени. Деревья понемногу теряли зелень. Мир становился красным, желтым, оранжевым и коричневым, и где бы мы ни проезжали, вдоль дорог глазам открывались пейзажи, полные новых, меняющихся красок. Мы вышли с мастером на большую сцену, и мне казалось, ничто нас теперь не остановит. Я выступал только в битком набитых залах. Билеты не просто распродавались — каждый вечер сотни желающих отходили от касс с ни с чем. Уличные мошенники толкали билеты раза в три, четыре и даже в пять дороже, делая на мне неплохой бизнес, а когда мы выходили из гостиниц, нас всякий раз окружала толпа фанатов, готовых ждать, погода не погода, только бы увидеть меня своими глазами.
Думаю, коллеги мои немного завидовали, но однако тоже благодаря мне увеличили поступления на свой банковский счет. Толпы, хлынувшие на меня, смотрели не только мой номер, а это, разумеется, означало, что денежки шли не только в наш карман. За те недели и месяцы сборы на их занюханных шоу выросли как никогда. Клоуны, теноры, имитаторы птичьих голосов, джаз-банды карликов, танцующие обезьяны — перепало всем, кто со мной выступал. Сам же я любил смотреть на их бесхитростную работу и пытался подружиться со всяким, кто относился ко мне хоть мало-мальски дружелюбно, однако мастеру это панибратство не нравилось. Он держался высокомерно и хотел, чтобы я был, как он. «Ты звезда, — говорил он мне шепотом. — Так веди себя как звезда. Незачем обращать на них внимание». Мы немного ссорились по этому поводу, но поскольку я думал, что буду выступать в таких программах еще долго, то не слушал и не понимал, зачем наживать врагов. Я понятия не имел, что уже в конце сентября он собирался начать переговоры о сольной программе. В этом был весь мастер Иегуда: он никогда не успокаивался, и чем лучше у нас шли дела, тем больше ему было нужно. Новые гастроли были назначены на после Рождества, а он уже опять заглядывал дальше и строил еще более грандиозные планы. Услышав о них в первый раз, я едва не поперхнулся. Мастер готовил большое турне, с Запада на Восток, от Нью-Йорка до Сан-Франциско, по десяти или двенадцати самым большим городам в составе звездной команды. И чтобы выступать либо на закрытой сцене, либо на стадионах вроде «Мэдисон Сквейр Гарденс» или «Солджез Филд», где зрительских мест не меньше пятнадцати тысяч. «Триумфальный поход по Америке» — так он это назвал под конец своей пламенной речи, и сердце у меня екнуло. Бог ты мой, как он умел говорить. Куда там какой граммофон — когда мастер заводился, мечты начинали клубиться, как дым из печной трубы.
— Блин, — сказал я. — Если вам, хозяин, удастся провернуть такую гастроль, мы огребем миллионы.
— Будет сделано, не беспокойся, — сказал он. — Ты только работай, а за остальным не задержится. Так-то вот, сынок. Только работай, и победоносный поход по Америке Уолтера Роули тебе обеспечен.
Тем временем мы готовились к первому моему выступлению в Нью-Йорке. Оно тоже должно было состояться не то чтобы скоро — в выходные на День Благодарения, но оба мы понимали, что я сразу стану гвоздем сезона, а для меня это означало прыжок на ступеньку вверх. Потому при одной мысли о Нью-Йорке у меня потели ладони. Десять Бостонов с Филадельфиями — все равно не Нью-Йорк. Восемьдесят шесть триумфальных показов в Буффало плюс девяносто три в Трентоне вместе взятые не стоят и одного выхода на нью-йоркскую сцену. Нью-Йорк для каждого артиста вершина, он точка отсчета на карте большого шоу-бизнеса, и сколько ни болтайся по всем другим городам, пока не пройдешь сквозь горнило Бродвея, не покажешь ему, на что способен, ты никто и ничто. Потому Нью-Йорк был у нас оставлен на конец гастролей. Мастер хотел, чтобы я поднабрался опыта, стал закаленным, проверенным в деле бойцом подмостков, который знает, почем фунт лиха, и не оплошает в любой ситуации. Постепенно я и становился бойцом. На двенадцатое октября я выступил сорок четыре раза, был в отличной форме и готов был к дальнейшим подвигам, а до Нью-Йорка еще оставалось больше месяца. Никогда в жизни я не испытывал подобного нетерпения. Нью-Йорк снился мне днем и ночью, и я просто сходил с ума.
Тринадцатого и четырнадцатого мы выступали в Ричмонде, пятнадцатого и шестнадцатого в Балтиморе, после чего направились в Скрентон, штат Пенсильвания. Отработал я там неплохо, не хуже, чем в других прочих местах, однако когда все закончилось — едва я поклонился и опустили занавес, — я упал без сознания. До самой последней секунды я чувствовал себя прекрасно, крутил сальто и пируэты с обычной легкостью и нахальством, но едва мои ноги в последний раз коснулись пола, я вдруг будто бы потяжелел разом на десять тысяч фунтов. Я сумел продержаться до конца — сколько требовалось, чтобы улыбнуться, отвесить поклон и дождаться занавеса, а потом колени подогнулись, я сложился пополам и рухнул на дощатый пол. Открыл я глаза спустя пять минут в гримерной — голова все еще кружилась, но слабость, как мне показалось, прошла. Однако стоило подняться, как в ту же секунду меня ослепила пронзительная, дикая головная боль. Я попытался шагнуть, и мир передо мной поплыл, заколыхался, будто живот в танце живота через кривое зеркало. На втором шагу я зашатался. Если бы не мастер, я снова упал бы ничком.