Сомнений, что она хорошо знала Эйнштейна, быть не могло.
После этой встречи я окончательно утвердился в своем праве.
Я дописывал в это время «Погребение заживо» (воспоминания о великих современниках, с Пушкина и Гоголя начиная). Там, в главе «Тонкие тела», описывая свои встречи с великими во сне (в частности, с Достоевским и Чеховым), я с разочарованием признавался: «Пушкин не приснился ни разу». А тут на днях снится мне мать и спрашивает, что это я написал про «Медного всадника»… «Тебе зачем? – „Он хотел взглянуть“. Почему-то нет сомнения, что „он“ – это Пушкин. „Неужели ему интересно? – с недоверием, в котором слишком много энтузиазма, спрашиваю я. – У меня же еще ничего нет!“ – „Дай, что есть“. Я роюсь в поисках текста, и всё одной странички не хватает. А матери уже пора… Досада.
А странички – не хватает.
Попробую вспомнить…
Раз уж я запустил в 1969 году своего времянавта Игоря Одоевцева из 2099 года в пушкинскую эпоху подсмотреть, как дело было, почему бы не подумать о нем сегодня? Доживи Пушкин до наших дней, писал бы он на компьютере? Любил бы джаз? Водил бы машину? Летал бы на самолете? Смотрел бы телевизор?
…От этой передачи о катастрофах он бы не оторвался, как и я. Этот сгусток тайфунов, торнадо, самумов, ливней, гроз, молний, лавин, пожаров, извержений, землетрясений, наводнений… На какой земле мы живем! („Земля – планета из солнцевской группировки“, – пошутил на днях Юз Алешковский.) Наводнение, оказалось, до сих пор (начиная с Ноя) наиболее грозное из стихийных бедствий, чемпион беды. Слово „катастрофа“ в словаре Пушкина не встречается. Каким-то другим словом обнимает он все эти явления, втягивая в его орбиту и другие, более человеческие страхи и страсти, такие, в частности, как игра и безумие. Это слово насквозь звучит в его тексте, ты его слышишь и не можешь повторить, потому что – забыл. Может быть, Жизнь»!?
«Не надо помножать количество сущностей»… Не знаю, слышал ли Пушкин про «бритву Оккама», но правило это хорошо знал. У него был слух…
Жизнь – слишком всеобъемлющее понятие, чтобы быть осмысленным.
«Кончена жизнь. Жизнь кончена» – будут последние его слова, с той же гениальной зеркальной точкой посредине.
Слова «катастрофа» у Пушкина нет.
Однако в «Программе записок», писанной Пушкиным той же осенью 1833 года, читаем:
«Первые впечатления. Юсупов сад. – Землетрясение. – Няня. Отъезд матери в деревню. – Первые неприятности. – Гувернантки. [Ранняя любовь.] – Рождение Льва. – Мои неприятные воспоминания. – Смерть Николая».
Равноправие землетрясения с основными детскими потрясениями наводит на мысль. ДАЛЬШЕ ЧТО?
Землетрясение – это еще в Москве. То ли когда он гулял в Юсуповом саду, то ли няня рассказала…
1812 год застает его уже в Лицее. «Завидуя тому, кто умирать / Шел мимо нас…» Вести о пожаре в Москве – Москва всё еще его родина.
Следующее – уже море. «Прощай, свободная стихия!» «Шуми, шуми, послушное ветрило, / Волнуйся подо мной, угрюмый океан» (1824).
Потом – горы: «Кавказ подо мною. Один в вышине / Стою над снегами у края стремнины…»
Стихия – внизу. Пушкин царит, парит над стихией.
Саранча – «все съела и опять улетела».
Страсти – карты, любови – всё это в романтизме поэм. Венец – Алеко с кинжалом.
Дальше – история. История как стихия воплощена в «Годунове». «Народ безмолвствует» – не проекция ли сходящего с ума маленького человека?
Кризисы типа «что делать?»: стреляться, бежать за границу, жениться? – преобразуются в творческие взрывы 1825, 1830, 1833 годов, сравнимые со стихийными бедствиями.
Стихии природы, страсти, азарта, битвы, гения и судьбы сплетаются воедино – в безумие мира.
Мчатся, сшиблись в общем крике…Посмотрите! каковы?…Делибаш уже на пике,А казак без головы.
1829Есть упоение в бою,И бездны мрачной на краю,И в разъяренном океане,Средь грозных волн и бурной тьмы,И в аравийском урагане,И в дуновении Чумы.
1830И я б заслушивался волн,И я глядел бы, счастья полн,В пустые небеса;И силен, волен был бы я,Как вихорь, роющий поля,Ломающий леса.
1830Хочется, конечно, чтобы «Не дай мне Бог сойти с ума» так же принадлежало 1833 году, как «Пиковая дама» и «Медный всадник». Как свиваются в нем стихия бури и безумия в один образ! Победа над безумием – не метафора для поэта, а подвиг духа. Природа гармонична лишь под взглядом, внизу. «Дар напрасный, дар случайный, / Жизнь, зачем ты мне дана?» – вопрошает поэт в день рождения, на подступах к «Полтаве», очередному осмыслению безумства исторического:
Лик его ужасен.Движенья быстры. Он прекрасен…
Петр на поле битвы как будущий Германн за игорным столом.
В безумии вдохновения 1830 года пишутся и «Бессонница», и «Бесы»:
Визгом жалобным и воемНадрывая сердце мне.
Я понять тебя хочу,Смысла я в тебе ищу.
Что безумие не только в тебе, не только в твоем окружении, а в самой природе – «равнодушной природе» – страшная метафизика!
Равнодушие и насмешка… Никто после Пушкина не найдет этих слов.
Откуда смотрит на поверхность будущего текста Пушкин?
Там – поле боя, сукно игорного стола подвижны, как оловянные солдатики, персонажи, герой выделяется, произносит монолог… Всегда у меня ощущение, что смотрит он сверху, но оказывается не свысока – сам он полон снисходительности и сочувствия, разглядывая всех с дистанции вдохновения, на голубом глазу гармонии – свысока на них смотрит еще кто-то, кто видит затылок поэта о ком-то и о чем-то пишущего. Не отсюда ли то необыкновенное ощущение объема пушкинских творений: они трехмерны не только по поверхности изложения, но и по вертикали создания. Вопрос о религиозности поэта не встает: он доверяется вдохновению – вдохновение верит в него.
Сделалась мятель…
В этой буре Петр заложил град, за сто лет он вознесся пышно, горделиво. Петру за это Екатерина поставила конный монумент. Однако сто лет – это не 1703–1803, а 1725–1824, между двумя потопами: один унес жизнь Петра, а другой – жизнь бедного Евгения. Намек этот утонет на первой же странице поэмы.
Кто герой – Петр, Евгений или Нева? Город, памятник или человек? Государство или стихия, история или время? Количество поставленных в поэме вопросов впечатляет: все!
Ответ Пушкина – в полноте отсутствия ответов. Поэма – та же стихия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});