В момент рисования он мне напоминал маленький пыхающий паровозик, вставший на дыбы. Как-то я ему сказал: «Анатоль, ты бы, наверное, и на американских горках рисовал». Он засмеялся и ответил: «Степанидзе, это мысль. Надо попробовать. Слушай, а давай погуляем в „парк-культуру“, там пиво чешское и сосиски, как жареные пальцы. Завтра и махнём. Вот только увековечу кого-нибудь. Сейчас позвоню. Береги телефон, телефон — кормилец».
Писание акварелью. Писать в этой технике ему было ещё сложнее, тем более что творилось всё это, как правило, на полу, на четвереньках или на маленькой табуреточке. Было так. Раскладывались кисти, ставился большой таз с водой. В него закидывалась почти вся акварель «Нева», потом вынималась и сочно горела яркими цветами. Рядом клался ножик или какой-нибудь острый предмет и иногда белила. Лист обильно смачивался мокрой губкой и лежал, как лужа, на полу. И вот начиналось то действо, которое было понятно только ему одному. Описать это практически невозможно, это было только ему, Анатолию, известная тайна и знание. Когда и как остановить эту самую нужную на свете заливку, когда и как её отпустить, а когда протереть сухой губочкой, когда резкими линиями отчеркнуть ножом контур до белизны бумаги, когда добавить белила и иногда гуашь. Всё надо было успеть до высыхания бумаги. Почти все, кто позировал ему впервые, с достаточной долей скепсиса смотрели на грузную фигуру бородатого мастера, кряхтящего в ногах у натуры то с поднятым задом, то на карачках… Пот струился градом, но пиджак Зверев не снимал никогда, если он, разумеется, был. Казалось, что из этой массы цвета и полос ничего не выйдет. Но… Вдруг процесс обрывался и после некоторой паузы демонстрировался вертикально. Браво! Зрители были потрясены живостью и точностью, не анатомической похожестью, а какой-то тайной, необъяснимой выразительностью изображения. Был ли это человек, животное или растение, они возникали как бы рождённые заново, они были детьми его чувства, его отношения. Обычные женщины и мужчины, банальные коты и собаки, букеты и горшки, бутылки и вазы, даже писанные из головы Пушкины, Гоголи, Христы, Лермонтовы и Дон-Кихоты, другие знаменитости, которых просили заказчики, — все они становились живыми и оригинальными — его, зверевскими, детьми.
Писание маслом. Всё те же страстность и пыл, но уже стоя перед мольбертом или этюдником, когда в московских мастерских, когда на пленэре. К масляной живописи Анатолий относился с наибольшей ответственностью. Поглаживал холст на подрамнике, хихикал, нюхал растворитель, густо выдавливал краски из тюбика на палитру, а то и прямо на холст. Вожделенно, со смаком размазывал мастихином пятна краски, что-то прибавлял кистью, иногда тарабанил концом её, достигая нужной фактуры.
Писал, как правило, без предварительного рисунка. Иногда в ход шёл и большой флейц. У него никогда не было боязни холста, он писал залпом, сразу и до изнеможения; закончив, ложился на траву и, отдуваясь, рычал: «Уф-уф… O-o-o…» Обожал выезжать за город, объехал все подмосковные дачи друзей и знакомых. С природой он сливался полностью, оправдывая свою фамилию. Деревья, луга, поля, реки и озёра, цветы на открытом окне, лошади — непременные герои его сюжетов летних и осенних. Зимой больше «из головы», по памяти. Как-то наш общий друг, прекрасный человек, художник-реалист Валентин Васильевич Леонович был очень сильно удивлён, как Толя по памяти написал церковь в Марьино. На это Толик ответил, стукнув себя по лбу: «Валечка, у меня здесь приборчик, вроде фотика, а плёночку подарила мамочка… И потом: там мы ели картошечку с селёдочкой, а пиво, пиво! Во!! Помнишь?» И хотя они часто спорили и ругались по поводу живописи, Васильич всегда говорил мне: «Иногда — может, чертяка-самородок! Станковистом по характеру он быть не может, но это этюды — очень сочные…» Тема эта была частой в среде художников, но, в конце концов, «Полонез Огинского» — произведение тоже небольшое, но какое! И рассказы Чехова — не «Война и мир», а всё равно шедевр. В характере произведения всегда характер творца, а значит, присутствие Бога. Таким Бог создал Анатолия, и так он видел мир, — главное, по-своему. Время всех рассудит. И если сегодня кто-то взглянет на картину Зверева в музее или дома, и его душа ответит, откликнется на импульс, замерший в ней — значит, не зря он жил, страдал, радовался. Радовался — больше. Умел!
Гуляй душа
Май. Уже часа четыре гуляем по Москве. Погода на славу, тепло и прохладно одновременно. На первый взгляд мы похожи, как братья: оба полноватые, оба бородатые, оба в свитерах, только старший ещё и в неизменном пиджаке, оба в старых ботинках. Оба весёлые и оба хотим найти пива и что-нибудь — его закусить. Редкое безмятежное состояние. Над головой синь, а по ней — маленькие кудрящиеся облака. От редких московских деревьев струятся тени, голубые, как вены на белых руках. Переговариваемся, шутим, хрустим анекдотами с бородой и новыми. Обсуждаем нашу жизнь, жизнь друзей, фантазируем про то, что сбудется и что хочется. От солнца глаза наши по-собачьи влажные и с искрой. У Толи они от этого чудесного дня становятся не карими, как обычно, а почти вишнёвыми, он хихикает, хмыкает, посвистывает, вскидывает брови, улыбка от уха до уха… Понимаем друг друга по междометиям, разглядывая прохожих, тут же даём оценку, в чём-то соглашаемся, в чём-то — нет. Игра такая! Никому не нужны, но зато — свободны и внутри бурлит желание чего-нибудь нарисовать, чего-нибудь сочинить, подметить что-нибудь оригинальное, найти какую-нибудь точку, от которой можно оттолкнуться и полететь мыслями к бумаге или холсту. Толик меня старше на десять с лишком лет, но это не чувствуется, уж такой он человек: все люди — его ровесники и его родственники, и именно поэтому с ним всегда хорошо и весело… Вдруг наподдал газету ногой — газета «Правда» — тут же оценка: «„Правда“, твою мать, а пива нету! Слушай, Степанидзе, ну где пиво? Хочу пива!» С Колхозной площади поворачиваем на Мещанскую и упираемся в большую румяную тётку в белом халате. Перед ней ящик, на нём огромная кастрюля, на кастрюле красными буквами «Кафе „Радуга“», и она с верхом набита сосисками цвета земляничного мыла. В кулаке крепко зажаты десятки и пятёрки, на животе грязное вафельное полотенце, на пальце дурацкая, на всю фалангу, золотая печатка. Толик, улыбаясь, громко, как будто это его сеструха: «Привет, старуха! Сосиски свежие?» Она, обидевшись: «Свежие, свежие, старик!» Толик, схватив конец вязки, начинает ловко наматывать сосисочную гирлянду через плечо на ладонь левой руки, как заправский альпинист; сосиски, подчиняясь ловким движениям, ложатся круг за кругом, а конца всё нет. Тётка, не выдержав: «Ну хватит мотать-то, столько не сожрёшь…» А Толик, улыбаясь: «А у нас друзей много, правда, Степанидзе?» Ещё с утра в моей подвальной мастерской я заметил какое-то лёгкое самодовольство и хорошее настроение у моего Толи, новую зелёную, явно импортную рубаху с чужого плеча и новую кепку синего вельвета.
Господи, сколько за его жизнь у него было кепок! Кепки он обожал. Кепка была как точка какого-то определённого творческого времени. Иногда казалось, что жизнь Анатолия Тимофеевича Зверева определялась не днями и временами года, и даже не годами, а кепками и обновами, которые ему дарились от всего сердца многочисленными его друзьями и знакомыми. Ну, если у Пикассо был розовый период, или голубой, или ещё какой-то, то у Толи — от белой парусиновой до вельветовой синей, от джинсовой до чёрной набивной «завгаровской». Так вот, в то утро этого замечательного майского дня я чувствовал рокочущее торжество моего друга и был уверен, что накануне он сделал ряд работ, получил свои честные рубли, и душа рвалась погулять.
Красноносая красавица начинала хмуриться: «У тебя деньги-то есть? Старик?!» — «Есть, не бойся! Вот тут отрезай, достаточно». Намотав метров пять и мурлыкая под нос: «Наш говновоз вперёд летит, в коммуньке остановка», — видно, сосисочная гирлянда ассоциировалась с вагонами, — он полез в загрудный карман пиджака и оттуда стал выкладывать на стоявший поблизости ящик странные для нормального человека предметы: простой карандаш, сломанный пополам (правда, «Koh-i-noor»), три мятые конфеты «Весна», аккуратную пачку импортных фломастеров, четыре круглые картонные тарелочки из кафе для сосисок с горошком, которые были исписаны по кругу разными адресами и телефонами, большой клетчатый носовой платок, горсть крышек от пивных бутылок, сигареты «Прима», а также две здоровенные пробки, явно от шампанского. В довершение этого странного натюрморта был извлечён измученный тюльпан, согнутый в виде цифры «2», как жаждущий конь, на стебле которого странным образом висел английский ключ. Кстати заметим, что в то прекрасное время, независимо от майской теплыни и сверкающих алмазами луж, с сосисками происходило большое несчастье: их катастрофически становилось всё меньше и меньше, а народу, столпившегося вокруг них, всё больше и больше. Среди них появился, ожидая своего «выхода», румяный милиционер. Народ с ухмылкой поглядывал то на странных покупателей, то на милиционера, предвосхищая уже не заветные сосиски к обеду, а финал истории с оплатой за буксу сосисок на плече моего товарища, которые аппетитно болтались у него на груди. Анатоль, краем глаза в секунду определив обстановку, хрустнув загрудный карман, полез в подкладку пиджака и, продолжая мурлыкать мотивчики советских песен, достал новенькие две сотни рублей. Одна тут же рухнула в правый карман брюк, а другая передана была королеве сосисок таким экстравагантным жестом, что толпа тут же оценила своего героя: «Во даёт! Уметь надо! Везёт же людям! Во борода! Нормалёк!» Надо было видеть лицо моего друга — такие лица бывают у детей, которые без запинки рассказали только что стишок и теперь в обе ладошки получают подарок от Деда Мороза. Получив сдачу и протянув три конфеты «Весна» и тюльпан королеве со словами: «С праздником, детуля!» — мы оставили раскрасневшуюся продавщицу и улыбающуюся очередь и двинулись дальше. Толик расплылся в своей неповторимой улыбке, воскликнул: «Надо пивчинского. Срочно!» Но не тут-то было. Милиционер, как зритель в ложе, отдельно наблюдавший зверевский спектакль, ввёл свои коррективы в чудо майского дня и благодушие актёра. Подойдя как-то сбоку, негромко спросил: «Гуляете, товарищ?» Анатоль, с пробежавшими через лицо желваками: «Гуляю. Гонорар». Я, сдуру судорожно: «Товарищ лейтенант, мы художники, у меня день рождения, у друга удача, за всё заплачено, в чём дело?» Лейтенант: «Это понятно, но сосиски надо бы в сумочку…» Толик — уже хмуро: «Это можно». И через всю улицу: «Детуля, дай бумажки, а то протухнут! Слушай, лейтенант, а где здесь пивчинское купить? Может, подскажешь, детуля?» Я зажмурился и подумал: конец! Лейтенант: «Так на кастрюле написано: „Кафе ‘Радуга’“. Вон там», — и показал в сторону Маяковки. И мы пошли дальше. Пронесло!