Для того чтобы так превратиться из жертвы в хозяина смерти, нужно было иметь абсолютное чувство пространства и владеть своим «Яком», как гимнаст своим телом. Велика вероятность, что с этим 13-м номером мне уже приводилось встречаться. Я тогда так и не ощутил на себе его подлинной силы – может, и ощущать было нечего.
Пресыщение легкой поживой и грубой, дровокольной работою схлынуло – мы с какой-то невиданной, первобытнозвериной, нас самих изумляющей силой захотели не выпороть их, а убить. Это не было тою здоровой, естественной ненавистью, что несла на нас русских, – нас вела на охоту потребность удержать изначальный порядок вещей, иерархию силы, которая вовсе не пошатнулась, но уже перестала казаться иванам пожизненной данностью. В них вздрагивающей рабской надеждой заскреблось «Кто был ничем, тот станем всем» – нужно было не дать им уверовать в это, нужно было загнать их обратно в ничтожество, прикрепить к отведенному месту.
О 13-м номере, вожаке «красных псов», говорили отдельно, как о страшных морозах зимы 41-го года, о его баснословной способности выгорать до прозрачности в каждой своей эволюции. Неожиданно всем захотелось узнать его имя, назвать человека, а вернее явление, с которым столкнулись. Ослепительный солнечный мрак, поглощающий личность? Ну почти. Не совсем. Убивая Шумахера и Лозигкейта, он пел. «Когда простым и нежным взором…» – вот что было гвоздем его репертуара. Даже сквозь завывания электромагнитного ветра было слышно, что слуха у него нет совсем. Руди был бы убит этим гнусным задыхающимся баритоном, но, похоже, тут действовал принцип возмещения природной обобранности: сколь фальшиво он пел, столь безжалостно чисто исполнял нашу смерть. «Герман, ты знаешь русский. О чем он поет?» – «О том, что он скоро нас всех поимеет». – «Улыбаетесь, Борх? Вы, конечно, у нас исключительный случай». – «Да, именно, я – случай исключительный. Дальтоник. Для меня все „индейцы„одинаково серы. Так что, боюсь, когда мы встретимся, я отнесусь к вот этому горлану без заведомого трепета».
Да, да, мы услышали их голоса – на русских машинах наконец появились убогие рации. Сквозь треск и вой радийного эфира пробились имена и позывные: «Балобан, Титаренко, Зворыгин, Султан, Лапидус…», татарские, еврейские, крестьянские фамилии, невразумительные «Ландыши» и «Маки» – установить, кто именно из них так любит петь, пока не удавалось.
Минки-Пинки дрожит, увязая крылом в снежной плотности туч, и опять затихает на чистом просторе. Четверка Баркхорна идет на Моздок, а я веду свой шварм на Малгобек. Большой хребет Кавказа придвигается лилово-синим фронтом каменного шторма, огромная отара сахарно искрящихся на солнце облаков сползает нам навстречу по невидимому склону, их разлохмаченные грязно-сизые хвосты свисают до самых кремнистых холмов, серо-войлочных пастбищ, столетних чинар… Еще чуть – и утонем в непроглядном ледовом дыму.
– Говорит пять-один. Все на Hanni пятьсот[32], пока мы не ослепли, – командую я, понимая, что так мы теряем способ зрения сокола, бога, высоту для обвальной атаки, когда убиваешь раньше, чем низовая пожива завидит тебя. Делать нечего: если уйдем на Nordpol, вообще никого не увидим.
Глаз скользит по долине меж двух горных гряд, по шоссе, запруженному «блицами» и тентованными «мерседесами» с красным крестом, – мы проходим над ними так низко, что видим лица наших солдат – закопченные, но улыбающиеся. Это нам воевать здесь непросто: над гористым ландшафтом не походишь на бреющем.
– Всем велосипедистам! Квадрат двадцать один! Я гауптман Экхардт! Кто рядом – на помощь! На помощь… о боже… они нас прикончат! Куда ты, кретин?! Выводи, выводи!.. Гю-у-нте-ер! О боже, ублюдки, Святая Мария! Прииде на помощь! Все немцы, на помощь, прошу вас, сюда-а-а! У меня жена Эльза и дочери Сигилд и Ханна…
Там молят о божественном вмешательстве – это как раз по моей части.
– Направо, ребята, – кривясь от призванных попасть в дыхательное горло «Сигилд, Ханна», я поворачиваю Минки-Пинки на агонию. Ни разу не слышал, чтоб кто-то из расы воздушных господ взмолился с такой скотской мукой, с таким детским страхом потерянности.
В открывшейся чаше кремнистой долины голодные «Яки» по кругу гоняют пятерку ревущих, дымящих, свистящих дырявыми крыльями «штук». Четверка русских зверствует на нижнем пределе высоты, а еще одна пара спиралями ходит на тысяче, прикрывая своих от нежданного обрушения высотных гостей: невидимками мы не обвалимся.
– Говорит пять-один. Направление – десять часов, сорок градусов выше. Все на Северный полюс! – отчеканиваю и вонзаюсь в округлую полынью в облаках.
А чего вы хотели? Чтобы мы сами рухнули в эту воронку, в которой и без нас слишком много машин? Мы пришли убивать, но не собственной тушей.
Озираюсь: Гризманн, Курц и Кениг у меня за хвостом и левее. Я даю полный круг над сияющими снеговыми валами.
– Эй, ребята, какого эти русские цвета?
– Красного, красного! – так, как будто кричали все время, а я их не слышал.
– Дырка справа! Прикрой меня, Фриц! – издаю атакующий клич, разглядев в голубой полынье крестик красного «Яка».
Солнце лупит в прореху, превращая меня в невидимку, в часть своей светосилы, бьющей русскому прямо в затылок и темя. Красный «Як» вырастает со скоростью моего вихревого падения – и, прожженный моим немигающим взглядом, кидается в переворот, но увы, слишком поздно: мои трассы проходят сквозь его фюзеляж, и, выметывая грязный дым из пробоин, он срывается в штопор – не птица, а бесформенный и неуклюжий предмет.
Вывожу Минки-Пинки в бесхитростный горизонтальный полет, обернувшись туда, где не может не возникнуть второй – так и есть: в ста пятидесяти метрах у меня за хвостом и левее. Я тяну рукоять на себя, зная, что без натуги уйду от него. Он за мной не взмывает: на него уже рушится Фриц.
В верхней точке подъема скольжу на крыло и, спикировав метров на триста обратно, выхожу в горизонт, собирая кишащие жизнью горбатые голубые осколки своих полусфер в замечательно чистый бесшовный витраж. Три наши «штуки» с дымовыми шлейфами форсажа удирают на северо-запад. «Яки» бросили их, устремившись на нас. Наши пары рассыпались, каждый сам за себя. Солнце бьет мне в глаза, и засвеченный солнцем «индеец» идет на меня в лобовую – чуть скольжу на крыло, услыхав умоляющий жалобный визг Минки-Пинки: «Спаси!» – и ныряю под бешеный просвист огромного плуга, раскатавшего воздух так близко от моей головы, что на миг я оглох. Он уходит на горку. Тут же делаю полупетлю у него за хвостом, опрокинувшись вниз головою и видя впереди над собой этот «Як», что уже замирает на незримом воздушном хребте и покорно ложится на брюхо. Я несусь ему в хвост, зная, что этот «красный» способен на правый боевой разворот. Он уходит нырком у меня из-под носа, начинает пикировать к близкой земле, поманив за собою меня, мимикрируя под недоумка, как будто не видя, что оставшихся метров ему для отрыва не хватит, и с угаданной мною переламывающей резкостью вынимает себя из падения на вертикаль.
Где-то я уже все это видел, мой друг: едва не вонзившись в кремнистую плоскость бурана, корчевальным движением тяну на себя накаленную ручку и уже ничего, кроме мерклого света вокруг… Но живущий не в теле, а выше, заполняющий все и вмещающий все соучастник моего бытия чует, как красный «Як» впереди начинается вращаться на горке, выходя на атаку разученной бочкой; видит, как траектория восходящего лета его провисает, словно отягощенная бельевая веревка, – в то мгновение как я продолжаю движение ввысь по прямой, уподобясь Шумахеру… как же все-таки жалки вторые и третьи концертные исполнения смерти.
Выйдя в горизонтальный полет, я со смехом всезнающей твари швыряю себя в спасительный косой переворот, чуя близкий, как кожа, оглушительный просвист его пулеметной струи. И, зажив у него за хвостом, уходя от него, затопив пустотой его нежный и ласковый взор, в сей же миг разрезаю густой сдобный воздух боевым разворотом – на запах! «Як» прошибла расстрельная дрожь, отлетели большие куски, из дыры в фюзеляже забил желтый факел, распустился на встречном потоке, пожирая машину до киля, и тотчас, еще в миг огневого плевка, захлестнула мне горло досада: и все? Это все твои песни? Весь ты? Да, ты дался мне трудно, но так скотски быстро. Что мне делать теперь? Кто мне даст эту радость предельности, пусть хотя бы на два оборота секундника, кто заставит меня переламываться и кататься в таких полупереворотах от хохота?
И как будто в ответ – со свежующей силой – что-то мне обдувает затылок, что-то по восходящей раскраивает не успевший зажить толком воздух у меня за спиной, возникая в моей мертвой зоне, так, что я не увидел, а всей позвоночной электропроводкой почуял эту новую смерть у себя под хвостом. Приступ смеха бросает меня в полубочку, ухожу на ноже из-под трассы… Ого! Эта тварь чуть не вскрыла мне брюхо продольным разрезом. Новый «Як», сократившись на взмыве до размеров стрижа, обращается вниз и назад, начиная пикировать в точку, где я, заложив боевой разворот, не могу уже не очутиться. Как же все-таки все они зорки, сколько могут осиной сетчаткой схватить, а ведь я считал это фасеточное всеохватное зрение своей исключительной собственностью.