В стране откликнулись многочисленные ассоциации, общества, муниципалитеты и университеты; редактировались и покрывались тысячами подписей петиции; принимались резолюции протеста. На большом конгрессе учителей в Риме, с {152} более чем 2500 делегатов, Рубановичу и Ферри была устроена грандиозная овация; а созванный в Милане митинг протеста завершился уличной демонстрацией перед зданием русского консульства, причем в консульстве были разбиты окна и сорван русский флаг. В Неаполе во избежание повторения чего-либо подобного власти мобилизовали множество полицейских, карабинеров и штатских агентов, в подкрепление которым было дано даже два батальона пехоты. В Риме префектура должна была прибегнуть к исключительной мере: временному запрету митингов вообще...
Выдача Гоца была судом отвергнута, и он был выпущен на свободу без всяких условий.
Уже в разгар борьбы за Гоца социалистическое "Аванти" предупреждало, что неминуемое поражение правительства будет ударом не только для министров, "но также и еще кой для кого, чье антиконституционное вмешательство очевидно в этом деле".
Это был прозрачный намек на ту роль, какую сыграли в этом деле личные связи между итальянским королем и русским царем, и на давление из Петербурга через итальянского посла, настаивавшего в секретной телеграмме, что "выдача Гоца будет и в интересах правосудия, и в интересах Италии". И когда, невзирая на данный им судом урок, начались закулисные переговоры о визите русского царя к итальянскому королю, во время которого торжественностью встречи удалось бы сгладить тягостное впечатление, оставленное делом Гоца, - итальянские социалисты забили в набат. В парламенте был поставлен вопрос, справедливы ли слухи о визите. И когда представитель министерства иностранных дел дал утвердительный ответ, депутат Моргари от имени социалистической фракции саркастически заявил, что "обращается к любезности министра иностранных дел, чтобы он дал знать в Петербург, что царь сделает хорошо, если откажется от своего намерения, так как, если он приедет, он будет встречен свистками".
Чтобы избежать рукопашной между правой и левой, пришлось прекратить заседание. В стране началось чрезвычайное возбуждение. Основан был "Национальный Комитет для приема царя" и опубликован был "Манифест" левой, популяризовавшей мысль, что "законы гостеприимства существуют лишь для тех, кто не забывает святых законов человечности", и что "не для того итальянские патриоты умирали {153} на эшафотах и на поле битвы, чтобы ныне оставить без протеста политику проституирования и цинического лакейства"...
Итальянское правительство, наконец, вняло голосу разума. Газеты обошло официозное известие, что поездка российского императора не состоится. И, поздравляя Итальянскую Соц. Партию, журнал ее "Аванти" и лично Энрико Ферри с одержанной ими блестящей победой, наша партия подвела итоги событиям: русский царь, пытавшийся добиться от Италии выдачи или, по крайней мере, высылки М. Р. Гоца, пожал то, что посеял: сам оказался без права въезда в Италию.
После двух месяцев Неаполитанской тюрьмы и переживаний, связанных с борьбой за освобождение, Гоц вернулся к нам, на первый взгляд, как будто весь наэлектризованный. Но впалость щек, худоба да лихорадочный блеск глаз выдавали тяжелое напряжение, пережитое им. Мы пробовали говорить ему о том, что ему не мешало бы съездить куда-нибудь отдохнуть, - он не хотел и слушать: - "разве не был он целые два месяца в отпуску в Неаполе?".
Все, кому выпала удача видеть Гоца в подъемные годы заграничной работы, говорят о нем, как о человеке баснословной работоспособности и энергии. То его встречают спешащим в типографию, то застают корпящим над корректурами то расшифровывающим или зашифровывающим письма из России и в Россию, то бухгалтером, пытающимся сбалансировать наш приходно-расходный бюджет, то "исповедующим" наедине людей, готовых поехать в Россию в качестве "смены" для заполнения брешей в партийных рядах, то ведущим переговоры с разными "друго-врагами", которых надо превратить в союзников... "Миша-торопыга" прозвал его ветеран народничества А. И. Иванчин-Писарев. Прозвание "Торопыги" мне не очень нравилось - хотя бы уже тем, что оно отзывалось какой-то суетливостью и беспокойной лихорадочностью. А в Гоце говорило нечто совсем иное: напряженность, жажда достичь в работе максимума.
Сверстники его единогласно свидетельствуют о том, как он еще в молодые годы убежденно и настойчиво твердил всем им свои заветные заповеди-предостережения: "Не надо торопиться... Ждать, пока призовут... Готовиться... Взять всё, что только возможно, от саморазвития, от выработки моральных качеств, которые необходимы для борьбы за идеалы свободы {154} и социальной справедливости... Враг, с которым нам предстоит схватиться не на жизнь, а на смерть, - силен и хитер. Нам должно, нам необходимо быть во всеоружии: всеоружии знания, науки, тщательного исследования тех проблем сегодняшнего и завтрашнего дня, которые история будет ставить перед нами".
И Гоц ударял рукой по столу, заваленному конспектами проштудированных и штудируемых им книг...
Простота Михаила Гоца сквозила во всём, начиная с внешних мелочей. По-студенчески проста была его квартира, Просто он одевался: в теплые летние женевские дни мы заставали его в неизменной синей кубовой рубашке-косоворотке, с узкой полосой вышивки на вороту и по краям рукавов; в холодные дни он менял ее на серенькую, наглухо, вплоть до самой шеи застегнутую рабочую тужурку.
Просто принимал он гостей, охотно оставлял их у себя запросто позавтракать или пообедать; и тогда становился бесконечно похож за столом на тюремного артельного старосту: стоило посмотреть, как он, вооружась большим ножом и обведя глазами всех присутствующих, артистически делил жаркое по числу участников на почти аптекарски ровные доли. Бывавшие изредка у нас в Женеве гости из "другого" мира, выражали иногда между собой изумление по поводу того, что этот отпрыск богатых финансово-индустриальных кругов жил так, как будто у него в жизни всего и всегда было в обрез.
Гоц был очень наблюдателен и проявлял большую проницательность в оценке людей. Но "и на старуху бывает проруха". Однажды Гоц встретил меня юмористическим восклицанием: "Сегодня, Виктор, можешь меня поздравить. Ну, и пробрала же меня одна дама - вчера получил письмо".
- В чем дело?
- Я направил к ней недавно Евгения Филипповича (Азефа). Тот у нее побывал, а через несколько дней получаю от нее письмо: зачем это я направил к ней какого-то отвратительного субъекта, от которого за версту пахнет шпионом? Я ей тогда ответил, что, наткнувшись в юности на такого ловкого шпионского пройдоху, как Зубатов, я знаю, почем фунт лиха, и когда рекомендую человека, то за моей рекомендацией стоит жизненный опыт... И что же ты думаешь, - с веселым смехом продолжал он, - только что получил от нее {155} - это некая Ариадна Тыркова, близкая к центру "Освобождения" - новую отповедь да какую. "Ну, - иронизирует она, - если у вас такая обширная практика общения со шпионами, у вас это могло войти в привычку; но мне перспектива пройти такой же курс отнюдь не улыбается".
***
В конце 1902 г. приехал заграницу Осип Соломонович Минор, старый товарищ Михаила Гоца. В Берлине он познакомился с Гершуни и Азефом. Летом 1903 г. переехал в Женеву, где сразу попал на съезд Аграрно-Социалистической Лиги и на учредительное совещание заграничной организации Партии Социалистов-Революционеров. Он вошел в обе организации и с головой ушел в работу.
Молодым студентом Минор вошел в народовольческие кружки, не раз подвергался арестам и в 1888 году, после двух с половиной лет тюремного заключения, был сослан в Сибирь. Его портрет из Бутырской тюрьмы, от мая 1888 г., перед отправкой в ссылку, рисует нам высокого, худощавого, несколько узкоплечего брюнета, выглядевшего старше своих лет, с высоким лбом, гладкой, откинутой назад прической, в очках, притемняющих задумчивые, грустные глаза, с пышными черными бородой и усами, с общим видом скорее приват-доцента, чем революционера и человека действия. И какие же, в сущности, действия могли быть поставлены ему в счет? Прокурор Муравьев, в ответ на вопросы отца Минора о сыне, ответил коротко: "Десять лет ссылки в Средне-Колымск - за вредное влияние на молодежь".
Еще в Томске, где, после побега с пути одной из заключенных, их всех заперли на замок в камеру, где оставили без еды, без питья и даже без традиционной "параши", - они вызвали страшный переполох среди начальства высадив двери камеры самодельным тараном. Сошло: неслыханность такого поведения вызвала растерянность власти и заставила ее пойти на уступки. Но это было в последний раз. Чем дальше углублялась эта партия в Сибирь, тем угрюмее, тем злее становился конвой, тем чаще щелкали затворы ружей и курки револьверов, - а пройти пешком до Иркутска надо было две с половиною тысячи верст.