— Я принесла ее из вольера, — объяснила Кейт. — Она нуждается в постоянном уходе. Ее нужно кормить по часам. Я бы не смогла делать это ночью.
Она подошла к окну и взяла ее. Одна из женщин брезгливо поморщилась.
— Фу, какая грязная! — Она и не подумала скрыть свое отвращение, когда Кейт посмотрела на нее.
— Она просто болеет. Вот и все. Через пару дней поправится.
Слова женщины вызвали в Кейт острую защитную реакцию. Она сама не знала, кого больше ей хотелось не дать в обиду — себя или перепелку. Два года назад она бы ни за что не стала возиться с птицами. Это Сара любила птиц. Когда она двенадцатилетней девочкой оказалась в колонии для несовершеннолетних, окруженная чужими людьми, которые казались ей враждебными, она все цеплялась к ним, ходила за ними по пятам, умоляя разрешить ей завести хомячка. Она закрывала глаза и представляла, как маленькое пушистое существо будет сидеть на ладошке, как она будет кормить его и гладить по шелковистой шерстке. Ей так сильно этого хотелось, что она даже думала, что умрет, если не получит его. Она придумала ему имя — Цветочек.
Инструкции не разрешали держать хомячков. Птиц — пожалуйста. Но только тех, что живут в клетке. Однажды она отложила деньги, что подарили ей на день рождения, чтобы купить попугайчика, и с тех нор у нее всегда жила какая-нибудь птичка, которую неизменно звали Блу. Где бы Кейт ни содержалась, везде ее находило прозвище — «Птичница из Алькатраса».[5]
— Несомненно, забота о птицах пойдет вам на пользу.
Смысл, которым дама наполнила свою реплику: учитывая, почему ты здесь, — был непонятен только дураку. Эта женщина была в костюме пастельных тонов, очевидно, очень дорогом. Когда она говорила, она делала вид, что стряхивает соринки с юбки. Словно вокруг было пыльно и грязно, со злостью подумала Кейт, но вслух ничего не сказала. И вновь Дэвид Джерроу со своим тактом и деликатностью поспешил ей на выручку.
— Вы абсолютно правы, — сказал он невозмутимым тоном, — каждый человек испытывает потребность любить и быть любимым.
Очень давно Кейт поклялась себе, что никогда больше не будет любить. Любовь — рискованная штука, она таит в себе хитро расставленные опасные ловушки. Любовь толкает людей на поступки, о которых они впоследствии горько сожалеют. Кейт рано поняла это — в двенадцать лет.
Жить с таким убеждением в колонии для несовершеннолетних преступников достаточно просто. Жизнь за решеткой требовала душевной жесткости. Жесткости и черствости. Иначе сам Господь Бог тебе не поможет. Лишь раз покажи им свои слезы, и тебе конец. Лишь раз прояви слабость, и тебя тут же проглотят и не подавятся. Она быстро уразумела, что весь тюремный контингент делится на тех, кто подчиняет, и тех, кого подчиняют. Третьего не дано, но она не хотела быть ни с теми ни с другими.
В Холлоуэй ночи были особенными. Светлые размытые оранжевые пятна миллионов городских огней, отражающихся в черном ночном небе, не давали уснуть. Подушка была настолько жесткой, что болело ухо. Матрац — тонким и комковатым. Кейт думала о той, что сейчас так же, как и она, ворочается на неудобной кровати.
О девочке, что была ее зеркальным отражением. Чьи глаза были абсолютно точной копией ее собственных, карими с золотыми прожилками. Которая надевала зеленую левую перчатку и синюю правую варежку, тогда как на ней были надеты зеленая правая перчатка и синяя левая варежка. Скрепленные незримой таинственной связью, полностью растворившиеся друг в друге, они были двумя составляющими одной личности, даже не подозревая этого. Две половинки одного целого.
Две маленькие выдумщицы, которые подолгу оставались предоставленными самим себе.
Иди поиграй с сестрой. Мне некогда…
Фантазерки, придумавшие свой собственный мир, где нет места взрослым и их здравому смыслу.
Свои фантазии, свои страхи, приглушенные детские голоса в пустой комнате и две хитрые рожицы.
Бунуку! Бунуку! Слова, которые способны понять только эти две девочки. Будь начеку! Осторожно, опасность! Детские страхи забыты, они остались глубоко в прошлом. Хотя, может быть, это — лишь иллюзия, самообман.
Кейт уставилась взглядом в стену. На ее исцарапанной поверхности она увидела лицо, которое научилась узнавать раньше, чем свое собственное. Самое лучшее и родное, центр ее Вселенной. Единственное человеческое существо, которое ее не отвергало и не выражало неодобрения.
Что-то загремело в коридоре, и кто-то негромко выругался: «Твою мать!» Она узнала голос Эдди, охранницы, дежурившей в ночную смену. Попугай встрепенулся спросонья:
«…Обож-ж-жаю тебя…»
Глава 15
«…Не уходи, спаси меня…» — умолял чувственный настойчивый голос из глубины семидесятых. Самая подходящая для утреннего бритья музыка. Отец Майкл Фальконе внимательно осмотрел в зеркале свое покрытое мыльной пеной лицо. Контраст с белой пеной делал кожу совсем темной, а глаза — почти черными, чужое лицо. Он взял безопасную бритву и принялся за дело.
Блюз вторгся в его утренние грезы, и свободной левой рукой он повернул ручку настройки, перебирая мелодии на каналах.
«…небольшая облачность…»
Снова фламенко в исполнении инструментального ансамбля, нечто весьма отдаленно напоминающее зажигательный андалузский танец.
«…пять унций брокколи обеспечивают организму такое же количество витамина С, сколько и два фунта апельсинов…»
«…премьер-министр Дании находится с официальным визитом…»
Поднявшись, как обычно, в шесть, он уже дважды успел прослушать новости, первый раз, когда собирался в бассейн. Он продолжал крутить ручку приемника. Монотонный повторяющийся хрип на одной и той же ноте. Он снова покрутил ручку. Громкий смех и женский голос: «Что же плохого в том, что голова занята мыслями о сексе? Такие мысли положительно влияют на частоту и интенсивность оргазма. Зачем, в противном случае, людям понадобилось читать мои книги?» Наконец он поймал музыку по душе — в ней чудились бескрайние заснеженные просторы.
Майкл протер запотевшее зеркало полотенцем. Бесспорно, электрическая бритва была незаменима в путешествии, но ничто не могло сравниться с барсучьей кисточкой и кремом для бритья «Флорис». Это было роскошью, которой он баловал себя лишь изредка, поэтому одного блока хватало на целый год.
Он всегда стремился жить скромно, отдавая всего себя работе и молитвам. Считал себя непритязательным человеком, почти аскетом, но слишком многое в его натуре противоречило такому «идеальному» образу.