— А знаешь, Иван Иваныч, ты, кажется, поторопился. С председателей-то меня не снимут. Я тебе точно говорю. Поторопился. Останусь я. И уж тогда, будь спокоен, я тебя сниму.
Ерофеев удивленно вытянул лицо, глаза у него тревожно забегали, видно было, что он лихорадочно соображал и за короткий момент успел о многом подумать. Решил для себя и сказал:
— Нет уж, Дмитрий Палыч, и не надейся, снимут, как пить дать, снимут. От заявления своего я не отказываюсь.
После его ухода Карпов долго не мог отдышаться от злости, и в этой злости родилась мысль: а почему он заранее приговорил себя, почему он заранее смирился с тем, что его снимут. Ведь именно теперь, когда все понял, он должен остаться на своем месте. Именно теперь! Сейчас слова его будут доходить до людей, потому что слова эти в будущем Карпов будет произносить не только по должности и по обязанности, но от боли своей выстраданной будет произносить их. А такие слова не могут не дойти до души. Да только такие слова и дойдут. Не те, измусоленные на бумагах и в пустопорожней говорильне, а те, что говорятся так, будто рвут живое тело. «Проникнись, сукин сын, застрадай, заболей, заплачь, а уж только потом иди к людям и говори с ними! Нет, голубчик, ты останешься, до последней возможности останешься и всю жизнь оставшуюся будешь покрывать свой грех!» Окончательно решившись, окончательно остановившись на этой мысли, Карпов испытал что-то похожее на просветление. Будто шел он темной непролазной дорогой, потеряв ориентиры, и вдруг увидел впереди в кромешной темноте яркий и верно светящийся огонек. Огонек не шарахался, не колебался, светил строго и стойко, и этим самым придавал уверенности.
Закрыв глаза ладонью, задумавшись, Карпов и не заметил, как тихо вошла в кабинет Домна Игнатьевна. Она громко поздоровалась, и он вздрогнул. Домна Игнатьевна села напротив и стала внимательно его разглядывать.
— С лица-то тебя перевернуло. И то сказать, дело-то непростое. Не думала, что насмелишься, а ты, оказывается, рисковый.
— Как думаешь, Домна, испортился народ, нет?
— На-ак, народ-от не мясо, на жаре не прокиснет. Народ-то никогда не испортится, а вот запашком кое от кого потянуло. А раз уж учуяли, что гнильцой тянет, кричать надо, во всю ивановскую кричать. Чтоб все слышали. Я седни на суде все скажу. Ты мне бумажки-то мои верни, я и про них скажу.
Домна Игнатьевна спрятала бумажки в карман фуфайки, посидела, помолчала и поднялась.
— Ладно, пойду я.
Улыбаясь, Дмитрий Павлович смотрел в окно и видел, как Домна Игнатьевна, поправляя платок, перешла дорогу и направилась вдоль улицы скорой, торопливой походкой, переваливаясь уточкой с боку на бок.
— Здорово, чудо горохово!
С такими словами шагнул через порог директор леспромхоза. Тиснул худую, длинную ладонь Карпова и потребовал:
— Давай рассказывай, чего напридумывал. Я сегодня из города, в райисполком захожу, а там только про тебя и разговоры. Долго думал?
— Порядком. Объявление читал?
— Ну.
— Там все сказано.
— А ты не лезь в бутылку, не лезь! Я, может, тебе помочь хочу.
— Уговаривать пришел? Только по-честному?
— Послушай, зачем тебе все это надо? А? Тебе ж после этого такого пинка наладят — лететь и кувыркаться… Ну, случилось, не смертельно, было и хуже, рядовой, можно сказать, случай. Потрясут и забудут, чего ты добьешься своим судом?
Карпов поднялся из-за стола, сгорбился, сунул руки в карманы и медленно стал прохаживаться, изредка поглядывая в окно, за которым по-прежнему ровно и сильно шел снег. Снег сегодня успокаивал Карпова, и он, отрываясь от своих мыслей, бросал взгляды в окно, про себя отмечал: «Идет, молодец». И тихо радовался упорству снега.
— Товарищ директор Оконешниковского леспромхоза, вы опоздали с уговорами. До начала суда осталось два часа. Теперь, даже если снять объявления, люди все равно придут. Я доволен, что они не сняты.
— Брось дурака валять. Я по-серьезному.
— А ты думаешь, я ради шуток за это взялся?! Года не те — дурачка валять. Пусть каждый самого себя спросит — как мы людей проглядели? Ведь они здесь, у нас, докатились, на наших глазах. Выходит, что мы уже друг за друга не ответчики. Ты вот хоть раз говорил с ними? Не как директор, а по-человечески? Да тебе ж некогда! Некогда! У тебя время только на десять минут хватает, чтобы стружку снять. Что, не так?
— Попер, попер, один я, выходит, виноват.
— Все так говорят. А понять не могут — каждый из нас виноват. Григорьев сказал, что меня надо посадить вместе с ними. Может быть, и надо. Знаешь, за что? За то, что я эти слова только теперь говорю, мне их надо было говорить раньше. Раньше надо было? О людях думать, а не о справках. У нас ведь как? Вызвал, наорал, бумагу сочинил — готово! Ты работу провел, ты свое дело сделал, ни одна комиссия не подкопается. Лишь бы бумаги были. Вот они, бумаги! — Карпов схватил несколько папок и шваркнул их об стол. — Тут про все написано. А людей-то в деревне нет. Людей в тюрьму посадят. А мы все собираемся, совещаемся, пустомелим. Столько воды с трибуны нальем — захлебнуться можно. А дойдет дело до конкретного Васьки, до конкретной Файки — руками разводим. Потому что не знаем их и знать не хотим, они нашему спокойствию мешают.
— А я не поп, чтобы каждого исповедовать! У меня план, у меня работа, совещания чуть не каждый день. То в райком, то в райисполком, то к черту на кулички. Когда мне с ними по душам разговаривать? У меня этих душ триста штук с лишним! И еще. Все виноваты! А они? Сами? О них ты ни слова не сказал!
— А они уже наказаны. Они сами себя из нормальной жизни вычеркнули. Но мы-то не должны были этого допустить! Проспали, прозевали… И опять шестеренки…
— Какие шестеренки?
— Да так… На разных берегах, на том народ, а тут мы с тобой, еще и хотим, чтобы нас услышали.
— Ты и на суде будешь это говорить?
— Буду.
— Снимут тебя с работы. Точно. И ничего не докажешь. Ты же через край хватил. И кто тебе право такое дал?
— Кто право дал? Машина здесь твоя? Поехали.
— Куда?
— Поехали, узнаешь.
Через несколько минут они были возле больницы. Посреди высокого крыльца, усыпанного снегом, была вытоптана мокрая дорожка до самых дверей, обитых синим шерстяным одеялом. В стороне от дорожки, у перил, переминался с ноги на ногу Кузьма Дугин, держал в руках стакан, обернутый бумагой и перевязанный нитками.
— Ты чего тут?
— Сало это, барсучье… от простуды…
Выглядел Кузьма пришибленным, суетливым, заглядывал в глаза то директору леспромхоза, то Карпову и обжимал стакан ладонями, словно грел сало.
Карпов первым прошел в больницу, за ним, неохотно, директор леспромхоза и последним — Кузьма. Они остановились в коридоре. Остановились сразу, как по команде. В нос ударил удушливый запах лекарств, а в уши — громкий, надсадный крик. Он долетал из палаты, расположенной напротив. Через матовое стекло было видно, как там метались неясные тени. Из палаты вывалилась грузная, в поту, врач Борисенкова. А следом за ней еще громче, яснее и злей крик:
— Уйдите! Гады! Не хочу! Уйдите! Ненавижу! Всех ненавижу! Га-а-а-ды-ы!
Это кричала Поля.
Раздался звон стекла, забрякали осколки, крик осекся, Борисенкова метнулась назад. Голос у Поли сорвался, она захрипела что-то невнятное, потом и хрип прекратился, стало слышно, как она всхлипывает. Через несколько минут все стихло. Вышла Борисенкова, тяжело опустилась на стул.
— Плохо, Дмитрий Павлович. У нее воспаление легких, но это полбеды, вылечим. Жить она не хочет… понимаете?
Карпов повернулся, чтобы уйти. Глаза у Борисенковой закрывались. Директора в коридоре уже не было. Кузьма все еще стоял, обжимая руками свой стакан.
— Дмитрий Павлович, да как же так, а? Да что же это? Что случилось?
Кузьма растерянно переводил взгляд со стакана на Карпова и ждал ответа.
— Как? А вот так! — со злостью, сквозь зубы, процедил Карпов, саданул в дверь плечом и выбежал на крыльцо.
Директор сидел в машине и курил. Они молча доехали до клуба.
Часы показывали ровно семь.
Карпов вышел на сцену и глянул в зал. Зал был набит битком.
Как раз в это время появился в проходе председатель райисполкома и с ним еще какие-то люди — разглядывать их не было времени, последним, согнувшись, торопливо проскочил Григорьев. «Вот кто звонил!» — успел подумать Карпов. Руки у него мелко дрожали, тогда он взялся за край полированного стола, крепко, до хруста, сжал пальцы и почувствовал, что страхи, сомнения — позади, а сам он, вырвавшись из них, спокоен и уверен.
Еще раз глянул в зал и отчеканил:
— Встать! Суд идет!
Захлопали сиденья, заперешептывались, вставая, люди, шум долго плавал, тыкаясь в стены, наконец, медленно сполз вниз, на пол.