Зато на верфи, благодаря поездкам Четтерджи, дела пошли в гору. Расширенное производство велоколясок заняло еще несколько цехов. Транспортный коллапс, грозящий не только европейским столицам, но в недалеком будущем и средним, даже небольшим городам, ускорил переход к новым средствам передвижения. В мастерских Четтерджи был изготовлен трехзвучный звонок, мелодичные сигналы которого стали известны вскоре едва ли не всюду. «По моему совету, — пишет Решке, — звонок напоминал унканье жерлянок. Этот прекрасный, печальный аккорд быстро вытеснил агрессивный рев клаксонов, если и не на всех дорогах мира, то по крайней мере на улицах городов».
Производство велоколясок увеличивало количество рабочих мест и поддерживало жизнь умирающей верфи, которая обязана своей всемирной известностью слову «Солидарность». Не случайно Четтерджи решил назвать новую модель велоколясок, завоевавшую впоследствии огромную популярность на внешнем рынке, в честь польского рабочего движения, которое уже вошло в историю. Велоколяска марки «Solidarność» была запущена в серийное производство, чтобы перешагнуть европейский континент и обеспечить потребности крупных городов Африки, Азии и Южной Америки. Эта модель также была снабжена ункающими звоночками.
Но прежде, чем все это произошло, Четтерджи пришлось вызвать к себе еще нескольких племянников, часть которых опять-таки были марвари. Теперь их набралось уже более дюжины, всех их отличала напористость вкупе с предприимчивостью. Польша же предоставляла рабочую силу. Судя по записям моего одноклассника, которые часто опережают время, президент страны, вроде бы, предложил свое имя процветающей фирме, все еще называвшейся верфью и действительно нуждающейся в переименовании. Решке пишет: «Производственный коллектив единодушно отклонил это предложение». Благодаря «личной скромности Четтерджи» верфь, которая прежде называлась «Шихау», затем «Верфью им. Ленина», получила перед самым концом тысячелетия имя бенгальского национального героя Субхаса Чандры Босе, фигуры, на мой взгляд, скорее все-таки сомнительной, чем героической. Но это уже другая история.
Остается добавить, что перезахоронения фактически начались, хотя решения наблюдательного совета не было. Ежи Врубель, этот услужливый, внимательный, старательный, даже чересчур старательный молодой человек, сумел-таки отыскать подходящий участок. Место нашлось в парке по другую сторону Большой аллеи. Там, где стоит — надолго ли? — мемориальный советский танк, где в наши школьные годы находилось любимое жителями Данцига кафе «Времена года», Врубель шагами отмерил довольно большой участок, который и был предоставлен акционерному обществу, заключившему договор об аренде и землепользовании. Раньше здесь, сразу же за Штеффенсовским парком, начиналось Мариинское кладбище площадью в три с половиной гектара, тут росли липы, ясени, березы, клены и даже плакучие ивы, отчасти сохранившиеся до сих пор. Надгробные памятники и камни были убраны отсюда еще в конце сороковых годов, их перевезли по соседству на товарную станцию, а потом в Варшаву — для повторного использования.
До самой железной дороги и рабочего поселка, построенного еще при кайзере и в те времена, когда закладывалась верфь, тянулись занимавшие восемь гектаров Сводные кладбища — Иоанновское, Варфоломеевское, Петропавловское и Меннонитское. А еще дальше шли бараки, и за ними — Майский луг, на котором в дни моего детства проходили парады и смотры, играли оркестры, раздавались крики «Зиг хайль!», звучали команды и речи гауляйтеров.
Здесь, чуть в стороне от Большой аллеи, сразу за уцелевшим складом бывшего кафе «Времена года», в двух общих могилах были захоронены две первые партии перевезенных останков, по сто небольших деревянных ларцов в каждый могиле. Ни Решке в его черном суконном костюме, ни Пентковская в ее широкополой шляпе при сем не присутствовали, зато приехало много родственников перезахороненных покойных. Впрочем, речи над могилами были краткими и сдержанными, поэтому польскую общественность не смутил наплыв немцев, тем более, что после непродолжительной церемонии толпа сразу же разошлась и превратилась в обычных туристов.
Будучи поставленной перед свершившимся фактом, наша пара была вынуждена смириться, заявив, разумеется, свой протест. У меня есть этот документ с четкой подписью Александра и неразборчивыми каракулями Александры; документ отразил их бессилие: «Позор на наши головы! Если раньше живой человек сам мог изъявить свою волю вернуться после смерти на родину, чтобы обрести там последний покой, то теперь решение принимается за умерших. Победила жажда наживы, убив уважение к воле покойного. Немецкие аппетиты растут. Это нужно искоренить в самом зародыше!»
Тут явственнее слышен голос Решке, однако следующая фраза, несомненно, принадлежит Пентковской: «Если наше особое мнение не будет зафиксировано протоколом, подаю в отставку. Немедленно!»
Ее записал в дневник Решке. Возражения против занесения особого мнения в протокол не упомянуты. Бироньский и Врубель отмолчались. Одной-единственной строчкой сообщается об отставке Эрны Бракуп.
Сделала она это отнюдь не бессловесно. Она даже стукнула кулачком по столу, причем не раз и не два. Повысив голос, Эрна Бракуп заявила: «Свинство! Видала я эти ящички, раньше в таких маргарин возили. Ставили их друг на дружку и рядком. Аккуратненько! Пошондек! У немцев всегда порядок. Только не хочу я быть такой немкой, лучше уж оставаться полькой, все равно я католичка. Деньги во всем виноваты. Но я-то не продамся! Ухожу я из вашего совета. Тьфу!»
6
Решке и я, я и Решке. «Мы оба были рядовыми ВВС, — пишет он, — служили в батарее восьмидесятивосьмимиллиметровых зениток, которая стояла в Брезене-Глетткау…» Тогда же в Брезене жила Эрна Бракуп. Она была одной из шестисот немцев, которые остались в Гданьске и его окрестностях. А может, их было всего пятьсот, и они действительно считали себя немцами, потом их становилось все больше и больше. Когда сотни тысяч немцев ушли, забрав лишь скудные пожитки, эти задержались — кто по случайности, кто по неспособности к передвижению, кто просто не сумел примкнуть к людскому потоку на Запад; они ютились в чудом уцелевших домах среди неделями дымившихся развалин города или же в бедняцких кварталах пригородов, где никто не оспаривал у них чердачных и подвальных комнатенок.
Конец войны сорокалетняя Эрна Бракуп встретила вдовой; трое ее детей умерли в 1946 году, когда разразилась эпидемия тифа. Она быстро, пусть с грехом пополам, научилась обиходному польскому языку и жила, как улитка в раковине, в рыбацкой и курортной деревушке, которая теперь звалась Бжезно; слева и справа от ее халупы, а также по обе стороны трамвайной линии к Новому порту мало-помалу начали расти типовые новостройки. Пока функционировал старый курзал, она работала там официанткой, позднее устроилась продавщицей в промтоварный магазин. С середины 60-х годов она прирабатывала к пенсии, выполняя чьи-то мелкие поручения или, например, выстаивая за кого-нибудь очередь в мясную лавку. На родном языке, точнее, на его становившемся все более диковинном диалекте она говорила лишь со своими, да еще с туристами, когда те спрашивали, как пройти к причалу или на пляж.
Когда после недавних радикальных перемен в Восточной Европе всем оставшимся в Польше немцам сначала нерешительно, а потом без особых помех позволили создавать собственные объединения, Эрна Бракуп приняла в их организации далеко не пассивное участие. Ей удалось добиться того, чтобы объединению гданьских немцев выделили помещение на Йешкентальской; в организацию вошло около трехсот членов, которые, старые и никому не нужные, толком не понимали, что происходит. Теперь им даже разрешали петь свои песни: «Леса великолепные!..» или «У старого колодца», а то и — посреди зимы — «Денечки майские настали…» Вот так и вышло, что Эрна Бракуп получила место и право решающего голоса в наблюдательном совете немецко-польского акционерного общества. Теперь ей выплачивалась некоторая сумма за участие в заседаниях, причем вполне заслуженно — например, Эрна Бракуп добилась, чтобы за небольшую плату в злотых здешним немцам также предоставлялось место на миротворческом кладбище. А кроме того, она выпросила кое-какие деньги с благотворительного счета, на которые закупались песенники, иллюстрированные журналы, каталоги фирмы «Квелле» и прочая роскошная полиграфическая продукция. Не внять голосу Эрны Бракуп на заседаниях наблюдательного совета было попросту невозможно.
«Частенько члены совета начинают переглядываться, едва Бракуп берет слово, — пишет Решке. — Эта старая женщина кажется госпоже Иоганне Деттлафф ненастоящей немкой, она относится к Эрне Бракуп с какой-то брезгливостью, будто то немногое, что когда-то было привезено госпожой Деттлафф, беженкой из Данцига, в Любек — ганзейская спесь, — за это время удвоилось». О Фильбранде говорится: «Этот обожающий лаконизм господин поначалу пытался остановить словоизлияния Эрны, но сразу же увидел, какова она в гневе: «А вы послушайте, когда я-то говорю!» Консисторский советник Карау считает ее оригиналкой».