Важнейшая из эпох — полая вода и вообще наступление весны. Далеко ли зайдет к нам вода? Садик наш оканчивался частоколом и по его линии ветлами, которые сажал дедушка в годы рождения детей: вот ветла, посаженная в год рождения батюшки, а вот — в год рождения Татьяны Матвеевны. Ветлами удерживались льдины; но частокол в редкий год не бывал сломан. Ко времени половодья большею частик уже открывались и светелки, из которых одна, рядом с топлюшкой, ежегодно на зиму забивалась войлоками и рогожами. Как этот процесс забивания войлоками представлял нечто погребальное, обращал дом, стесняя жилье, в род тюрьмы, так отбивание веяло праздником, двойным, и весны, и наступающего Светлого Воскресения. Вон и едва заметная щетинка зелени пробивается на лужайке; вон и церковь холодную подготовляют; вон и ризы серебряные местных икон приносят. Таков порядок: к Светлому дню, если только он не очень ранний, служба перебирается из придела в главную, холодную, церковь. Ризы снимают с икон и чистят; мещаниновские дворовые на это специалисты: как блестит после того серебро! Как звонко раздается приятный тенор Андреевича под высоким сводом! Как светло в церкви, совершенно белой внутри. А то и праздник не в праздник в душной, низкой, темной церкви придела!
С открытием светелок предвидится возможность и отворить окна. Рамы во всем доме выставляются: в светелке выметают с окон мух, оставшихся с осени и мертвенно лежащих на оконнице. А вот и батюшка переберется с своею постелью из прихожей тоже в светелку, что рядом с сенями. То-то весело! Ход кругом; в окна, когда откроешь, врывается свежий весенний воздух; можно бежать и на верхнюю светелку и из нее на балкон. С чердака два слуховых окна на две стороны; теперь позволяется их открывать и смотреть вдаль на соседние огороды и вторые этажи. Но главный интерес сосредоточивался все-таки на реке. Трогается лед. Вот он пошел к устью лениво, вяло. Вода вышла на берег; когда она к нам? А это зависит от Оки: пойдет Очный лед. Когда? Завтра, послезавтра. А вот и он идет. Не найдется в целом городе равнодушного, кто бы миновал это зрелище.
Пред устьем Москвы-реки на Оке каменистый остров; далее, после впадения, тоже остров и, кажется, два даже. Трогается лед в Оке и, встречая на островах препятствие, начинает переть влево, в Москву. Москворецкий лед останавливается; напор москворецкой воды борется с сильною Окой. Но нет, ему не одолеть; подбывает сверху, из Каширы, и еще вода, и еще лед; пытается прорваться чрез острова. Лед ломается, льдины громоздятся одна на другую, вода прет вперед, напирая одновременно и на Москву-реку, не давая ей хода. Направо нет места: там высочайший берег, и на далеко. Наконец Москва изнемогает; она раздается, но, не находя по сторонам простора, поворачивает совсем назад. Очные льдины лезут на москворецкие, и все вместе несутся кверху, несутся быстро, несутся далеко, откидывают реку назад на целую полсотню верст. Вот это-то зрелище Очного льда и было самым восхитительным. Плывут ледяные башни, колокольни, причудливые замки изо льда и снега, окаймленные иногда поперек, иногда вдоль разрисованные навозом, оставшимся от зимней речной дороги. А вот и проруби и плотомойни, ставшие то боком, то вкось и выглядывающие окнами и воротами в этих узорчатых замках. На самую вершину замка или колокольни забрался плетень от плотомойни. Ба, даже верша тут, а вон и рыбачья лодка, садок, перевернутый вверх дном: как чудно он висит! Смотрите, он словно в руках у какого-то снежного великана: вот его голова, вот руки, вот выпяченное брюхо и ноги, сквозь которые видим еще другие плывущие льдины. Ах, Боже мой, корова, корова, как она попала? Да нет, смотрите, сани, и с лошадью; где же мужик? Нет его; утонул он или спасся? Боже мой, где же он? Кто спасет эту лошадь, эту корову? Но едва успели ахнуть, новые льдины несутся, несутся, едва успевая дать налюбоваться на свои ежеминутно разнообразящиеся узоры. А вода все подбывает; с каждым плеском волны она подходит ближе на четверть, на пол-аршина, на аршин. Вот, вот она; частокола уже нет, он под водой; вот она идет; до самого дома не дойдет, этого не бывало никогда, но за черемуху в саду нынешним годом зайдет: это от дома пятнадцать шагов.
Четырнадцать лет мне было. Я знал языки, знал географию, перечитал книг множество по всем отраслям, пробегал журналы, и я недоумевал, что Очной лед, идущий вверх по реке, есть явление специально коломенское. Живу в Москве уже. «Лед пошел», — говорят. — «Который? Куда? — спрашиваю. — Вверх или вниз?» На меня смотрят с удивлением, и когда объяснили, что не может река течь кверху, тут только я сообразил и подивился своей недогадливости. Так иногда даже в более зрелых летах, и у людей с сильным и острым умом и с обширными познаниями, застрянет какая-нибудь мысль и уверенность от детских лет, и сойдет в могилу человек, до старости не догадавшись, что реки кверху не текут. В другом виде, но сколько таких предрассудков об Очном льде живет и даже двигает жизнию в науке, в быту, в политике!
Десятки верст заливает вода. Если бы не леса, можно бы проплыть по прямой линии до Бронниц; и леса, и эта самая роща, что пред нашими окнами на другом берегу, залиты. Видны только верхи и, как на острове, Бобренев монастырь, слободка которого покрыта водой, стоящею, может быть, по колено в избах. Залит Голутвин; из кельи в церковь переправиться, пожалуй, нужен плот.
Но несколько дней прошло, лед возвращается. Какой он тщедушный, чахлый! Где же эти замки? Нет их. Прибиваются к нам их жалкие развалины, следы развалин, но не менее красивые. Многие — чистый хрусталь; снег, грязь частию стаяли, частию смыло. Любил я собирать эти хрустальные камни, хрустальные плиты, хрустальные жезлы, когда их прибивало к нам. Весело приставлять их к стене и составлять из них уже свои узоры, свои замки и колокольни.
ГЛАВА XV
ЦИВИЛИЗАЦИЯ
При всей косности домашний быт наш к описываемому периоду все-таки тронулся с того времени, как я себя зазнал. У нас завелась лишняя мебель, явилось при доме крытое крыльцо, две комнаты оклеились бумагой, одна оштукатурилась. Как все это ничтожно, как обыкновенно, — но то, и другое, и третье были событиями. Столбы под домом сгнили, пришлось подводить новые и подымать дом. Подрядчик-плотник советовал, кстати, в отвращение гнилости, обшить столбы подбором, чего прежде не было; да, кстати, уж матушка решила и сама, при исправлении наружной лестницы, обшить ее и покрыть. Последнее почему? Потому что так уже начинало заводиться при городских домах: открытая лестница с висящим на ней рукомойником, это — деревня. По этому соображению лестница была покрыта, и рукомойник перенесен в топлюшку. Помню долгие приготовления к этому обновлению наружности дома и дорогую, тяжелую цену, во что оно обошлось, — тридцать рублей, на ассигнации разумеется. Цифру эту я твердо помню, и помню то, что родители находили ее тяжелою по своим средствам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});