нормального человека может это раздражать… Он вечно занят только своим здоровьем, он вечно щупает у себя пульс, хотя ведь ясно, что он здоров как бык… А ещё он купил такой термометр, который суют в рот, и когда не хочет отвечать на вопросы, ходит, как дурак, с термометром во рту.
– Мама! – оборвала я в сердцах. – Ну сколько можно об этом говорить! Вы прожили пятьдесят пять лет, ты знаешь его как облупленного, уже смирись с его характером. Смотри, мы вырвались на природу, едем в чудное местечко, глянь, какая красота вокруг! Какие сосны, и каждая выросла не сама по себе, а посажена в эти скалы руками человека. Было каменистое ущелье, а сейчас – куда Швейцарии! Кстати, в древности по этому ущелью паломники поднимались к Храму, и уже отсюда виднелась его золотая чешуйчатая крыша, сверкающая под солнцем!
– Что ты говоришь? – вежливо удивилась мама. – С ума сойти. Но скажи мне, бога ради: сколько можно ему напоминать, что зубную щётку ставят в стакан, а не бросают валяться где попало!
Я повернулась и несколько долгих мгновений, опасных на такой виражной дороге, молча и внимательно смотрела на мамин профиль. Она сидела, не глядя по сторонам, нахохлившись, уставившись в приборную доску. Потом подняла голову и проговорила с мстительной обидой:
– К тому же он её плохо моет.
Я похолодела… Это была не мама! Моя мама всегда и всем была довольна, всегда полна планами и «предприятиями», всегда читала одновременно три книги, выписывая из них «факты», чтобы потом использовать в очередной своей лекции. Мама вечно затевала какие-то общественные действа, а на «штучки» моего отца плевать хотела. Никакие его «штучки» никогда не могли испортить ей настроение или помешать получить удовольствие от жизни: от поездки, от покупки, от хорошей сплетни, хорошего анекдота, наконец! Всю жизнь она была совершенно от отца свободна, автономна от его деспотичной любви, артистична и легка в любом враньё, если это враньё обеспечивало ей свободу.
Нет, это была не мама… Из любимого человека выглянула и стала прорастать и разрастаться, неумолимо заполняя личность, незнакомая, чуждая ей самой, вздорная и забывчивая, неумная, несусветная старуха.
Так мы стали вместе с ней погружаться в тёмные воды забвения…
* * *
Поначалу она цеплялась за меня, не понимая, что происходит. Человек с некогда блестящей профессиональной памятью историка и лектора, да просто читателя с огромным стажем, незаурядная актриса, талантливый педагог… – она пыталась выкручиваться из неловких ситуаций: хохотала, когда промашка становилась очевидной или когда престарелая дура-подружка чуть ли не с торжеством указывала ей на нестыковку в словах или неувязку в последовательности её действий… Поначалу она яростно сопротивлялась той пучине, что накрывает её с головой, смыкается над прошлым и настоящим, заливая чёрной водой имена и лица, захлёстывая память…
В одну из таких прогулочных пятниц я заехала, чтобы забрать её к себе (у нас всегда была намечена программа развлечений). По дороге пыталась занять её байками про семейство шиншилл, которые обитали в типовой двухкомнатной квартире наших друзей, размножились необычайно, в библейском масштабе, «как песку морского», и ныне требовали автономию и отдельный бюджет. Она слушала минуты две, потом улыбнулась и спросила:
– А как поживает ваша кошечка?
…и по тому, как я замешкалась с ответом, поняла, что ляпнула что-то… опять допустила какую-то…
– У вас ведь кошечка? – жалко, заискивающе спросила она. Я выдохнула и легко ответила:
– У нас пёс, мама. Ты хотела сказать – наш пёс Шерлок. Твой любимец и друг.
Она билась в петлях всё туже стягивающих её силков, изворачиваясь, придумывая новые и новые объяснения «случайным оговоркам и недоразумениям». Когда поняла, что все оговорки и якобы недоразумения объяснить невозможно, придумала себе… глухоту. Тугоухость – это ведь куда благороднее, чем безмозглость?
* * *
О, это была целая эпоха – её царственная Глухота! Вязкий дурной сон: поездки по врачам, проверки слуха в разных кабинетах на разнообразных приборах. Я даже не подозревала, что для проверки слуха существует столько способов и механизмов.
Наконец с кучей бумаг и бланков нас направили в фирму по подбору слухового аппарата.
Обстоятельная вежливая дама с полными, но лёгкими порхающими пальцами демонстрировала модели, бережно укладывая электронные паутинки и продолговатые пластиковые капли в изящные футляры. Я растерялась от обилия возможностей и – как поступаю, собственно, всю жизнь – на всякий случай выбрала самый дорогущий и потому самый миниатюрный и сложный в обращении слуховой аппарат.
Кажется, мама сразу принялась саботировать наш с отцом электронный энтузиазм. Каждый раз аппарат оказывался в коробочке, а не в ухе, и когда мы с отцом набрасывались на неё с упрёками (не понимали, ничего не понимали, дурачьё!), мамино лицо приобретало новое для меня угрюмо-каменное выражение. Словом, деньги были выброшены на ветер, наши крики – тщетными, мои усилия – жалкими.
Гораздо позже я поняла, что вся история «катастрофического ухудшения слуха» была её уловкой: она защищала репутацию. Пусть считают глухой, главное, чтоб не «придурочной». Когда же она перестала стесняться той пурги, что заметала её сознание, и полностью отдалась её вихрям, она попросту забыла о глухоте…
Спустя года три-четыре мне позвонили из того кабинета по подбору слуховых аппаратов – мол, жива ли ваша мама? Спрашивали осторожно: видимо, карта больного с недвусмысленным годом рождения лежала перед дежурным администратором.
– Жива-жива, – отозвалась я. – Спасибо.
– Так приходите на плановую проверку, – обрадовалась женщина, возможно, та самая, что ласкающими пальцами демонстрировала нам удивительный мир слуховых чудес. – Давно вас не было. Может, надо подобрать новый аппарат.
– Да нет, не надо, – сказала я. – Мама теперь хорошо слышит.
На другом конце провода зависла пауза.
– То есть как? – спросила она в замешательстве. – Ваша мама была с большой потерей слуха.
– А теперь слышит нормально.
– Но этого не может быть!
– И тем не менее, – усмехнулась я.
Она помолчала ещё пару мгновений.
– Знаете… – проговорила озадаченно, – это какое-то «Чудо святого Йоргена»!
Когда я осознала, что наш экипаж без возницы мчится в пропасть с пугающей скоростью, когда сказала себе, наконец: смирись, это дорога в никуда, – у меня возникло желание ставить верстовые столбы, вернее, рассыпа ть хлебные крошки, по которым я надеялась позже воссоздать эту дорогу, прощальный мамин путь, отлично понимая, что полное осознание – дело неспешное, на всю мою оставшуюся жизнь.
Я стала чаще писать сестре в Бостон, ещё не понимая, что эти краткие отчёты, пометки, зарубки и есть те горестные крошки в дебрях беспамятства, по которым назад никто не вернётся.
* * *