— Постой, — сказал Василий.
Он положил земной поклон и, не вставая с земли, глянул в лицо Николки. Оно помолодело, веко опустилось, глаз закрылся, и от этого еще глубже лег на лицо покой.
— Отзвонил, — сказал Василий, поцеловал покойника в лоб и, встав с полу, тронул рукой плакавшего Чумелого.
Они с подзвонком подняли Николку и понесли в каморку.
Николку хоронили в воскресенье, — и когда несли его из собора, колокола прощались с ним дружно и благодарно.
Его похоронили неподалеку от Холстомерова.
Василий долго стоял над могилой. Горсть земли не бросил он в могилу, — а теперь руками разравнивал песчаный холмик. Он не слышал, как второй соборный священник, отец Георгий, напутствовавший гроб в могилу, сказал ему, разоблачившись:
— Ну, раб Божий Василий, ныне ты — господин звона! Шествуй по стопам предшественника.
Не слышал он, как его тронул за рукав Чумелый:
— Будет. Пойдем.
Василий и не плакал: просто ему отходилось от могилы, — и он отстранял всякого, кто хотел его отвести. Гриша Потягаев, улыбаясь, взял его за руку:
— Пойдем, Василий Дементьич, без всяких яких, помянуть покойника.
И на это «пойдем» — Василий ответил:
— Пойдем.
Поминали в трактире Рыкунова, куда ходили рабочие с Ходуновской фабрики и мещане из Слободки. В трактире, на чистой половине, с говорящим скворцом в клетке, собрались прямо с кладбища купец Пенкин, конторщик фабрики Ходуновых Уткин, переплетчик Коняев, старинщик Хлебников, чиновник из казначейства Усиков. Это все были любители звона, почитатели покойного Николы Мукосеева. Был тут и Чумелый. Звали и протодиакона Глаголевского, но он отказался:
— Рад бы душой: уважал покойного, но мне по сану непозволительно. Поминовение творится в трактире…
Но, чтобы не огорчать поминающих, предложил вместо себя псаломщика Порфироносцева:
— Бас его, по весу, немного разве не вытянет против моего. Он вам устроит нужное восклицание.
В «чистую» трактирщик приказал никого не пускать сторонних. Гриша притворил за Васильем дверь.
Василий, молча, поклонился всем.
— Жил человек, — и нет человека. Помянуть надо: хоть тем в памяти утвердить, — сказал Пенкин.
— Благодарны мы ему, — поддержал его ходуновский конторщик Уткин, — радовал звоном.
— Вот и помянем, без всяких яких, — улыбнулся Гриша. — Сейчас блины подадут, а кутья на столе. Помолебствуйте, Диомид Диомидыч.
Псаломщик Порфироносцев откашлялся и прочел молитву перед едой, и к ней прибавил «Со святыми упокой». Он же начал кутью, перекрестив трижды:
— Упокой, господи, раба Николая. — Отведав, передал Грише.
Хлебопеков, в серебряных очках, с голубою бородавкой, зачерпнув ложечку кутьи, сказал:
— Поминаем человека, имя коего, уповательно, останется в летописях града Темьяна.
— А есть такие? — спросил переплетчик Коняев, и не без лукавства прикрыл нижним веком левый глаз: крупный, серый, веселый.
— Есть-с, — строго поглядел на него Хлебопеков.
— Любопытно бы на них взглянуть.
— Письмéн не разберете, молодой человек.
— В лупу можно, — пробурчал конторщик Уткин.
Но Хлебопеков продолжал торжественно:
— Да-с, останется. Это был мастер своего дела, и преосновательный-с! Звон его был достопримечтальность. В путеводителе упоминания заслужил.
— В путеводителе и наша Княжеская упомянута, — хмуро буркнул Уткин.
— Во всем согласен с уважаемым Пафнутьем Ильичем, — сказал казначейский чиновник Усиков, человек очень аккуратный и щепетильный, в белом кителе, — но не могу не добавить двух слов.
Он проглотил кутью, так как до него дошла очередь.
— Звон — государственной важности предмет. Безусловно, так. Недаром, никому для частного употребления не дозволено прибегать к звону. О церковном назначении звона я не призван изъяснять. Звон, а стало быть, и производящий его, — есть напоминатель. О чем? Разумеется, о долге, об обязанностях — о религиозных, — Усиков придержал речь для аффекта, — и гражданственных. Звон приводит обывателя в чувство…
— Берет за шиворот, — вставил Уткин и, крякнув, выпил очищенной.
— Предпочтительнее другое выражение, но смысл вами уловлен, — наклонил голову в сторону Уткина. — Напоминает обывателю о законе.
В это время начали обносить блинами, и аккуратный Усиков выждал, когда первый блин благоприлично лег в желудке, и приятно продолжал:
— Возвещает о долге человека и гражданина. В колоколе слышен голос совести общественной. Колокол — гражданин.
Хлебопеков задержал полблина на вилке и осведомился:
— Не хватили ли, вы, батюшка, а еще ничего, кажется, не пили-с? «Колокол» издавал известный вольнодумец Искандер, так тот действительно и о гражданстве возвещал, — в Сибири, в рудниках-с, обедню слушать.
— Вы о вольнодумстве, Пафнутий Ильич, а я о законе. Я о гражданском значении церковного колокола, — кажется, ясно.
— Ясно, — воскликнул Уткин, — и будет! Выпейте лучше.
Сам налил три рюмки: две, одну за другой, выпил сам, а третью протянул Усикову.
— Без всяких яких, выпьем, — поддержал Гриша. — Покойник был душевный человек: это главное. По душе и помин творим.
— Позвольте, я докончу, — не унимался Усиков. — Я говорю о гражданском значении такой должности, как звонарь…
— Это не должность, — прервал Уткин.
— Что же-с? — обидчиво и спесливо осведомился Усиков.
— Это — искусство.
— Не сан ли? — вставил осторожно, не прожевавши икру, Порфироносцев.
— Сан к духовному относится, — сказал Пенкин.
— А звон — разве не духовное?
Тут вступился Коняев — сероглазый и веселый. Он все катал шарики из хлеба и один за другим бросал их в рот.
— По мнению господина Усикова, звонарь — по юридическому ведомству, вроде как бы воздушный товарищ прокурора: бдит над законами. А вот, господин Порфироносцев говорит, что — по ведомству православного вероисповедания…
— А вы по какому ведомству утверждаете, господин Коняев? — обидевшись, спросил Усиков, и шершаво повел по сутулой, крепкой фигуре Коняева маленькими, карими глазками.
— Без ведомств! — воскликнул пивший рюмку за рюмкой Уткин. — То-то и дело, что без ведомств! Без мундира!.. Вот, кто знает, что такое колокол, вот кто! — Он тыкнул в Василия, и потянулся чокнуться с ним. Но Василий отвел его рюмку и, молча, выпил свою. Его брала тоска. Он молчал.
Хлебопеков вздохнул и сказал:
— Все мы склонны к говорению речей. Наше же дело помянуть, а уповательно, не разглагольствовать. Господин Уткин, ближе к поминовению.
— Очень близко, — спокойно сказал Уткин. — Рядышком. Я на кладбище не был, а сюда пришел. Не люблю смотреть, как человека зарывают. Жил-жил человек, работал, работал, — и только всего и наработал, что зарыть, землей завалить. Это и собаку так можно, и кота дохлого. Это всем полагается по требованиям санитарии. А неужели же человеку не положено никакого отличия от кота?
— Земля еси и в землю отыдеши!— вздохнул Порфироносцев.
— Правильно. Точно. Нучно даже: земля и в землю. Куда ж еще? Не в небо ж? Но, повторяю, нужно же какое-то нибудь отличие человеку?
— Памятник поставят, — сказал Пенкин, поливая блин маслом.
— Памятник? Э, врешь! Памятник — не то. Хоть и под памятником, а землей-то все-таки засыпят. Нет, надо что-нибудь человеку: жечь бы, что ли, на высотах. Вот, мол, смотрите, не полено осиновое, а мозг человеческий горит. Сколько в мозгу огня было, в живом! Ну, и жечь бы! Огнь еси и в огнь отыдеши! Красиво бы надо с человеком поступать, а то глаза запорошить — и конец! Фу, не хорошо. Вот и не хожу я на кладбище. А сюда пришел. Помянуть Николая Мукосеева. Умер человек — и не вспомнить? «Вечная память»! Ах, враки: не «вечная»! Просто — никакой! Бугорок — баста. Молчанье. Растительность. Ничего больше. А я вот, Уткин, заявляю: помню — и буду помнить, и пока я жив, будет вечная!..
— Маловато! — засмеялся Хлебопеков.
— Маловато? — Врешь, много! Не вмещает человек в себе памяти, ничьей. Тесно ему и свое помнить, и на себя памяти места не хватает: где ж тут чужое помнить?.. Что такое колокол? Колокол — это гроза-с! Атмосферическое явление! Я, Уткин Сергей Никифоров, лежу в луже, — пьян-с, я сочинениями Пушкина, Александра Сергеевича, за ненадобностью, ватерклозет оклеил, я знаю наизусть «Братья-разбойники» — и бью по щекам жену свою, я ворую у нее пятачки из комода, — и вдруг-с, когда я в луже и Пушкиным уже оклеен ватерклозет, и вдруг-с из атмосферы мне: зык, молния звуков, гром сердца: «перестать! Пушкина с благоговением склей с непристойных стен и листы облобызай! Жене поклонись в ноги! Пятачок верни, превратив потом и слезами в сторублевку! Себя обрáзь!» Это все с атмосферы-с, от громов, — и в красоте несказанной, и без человечьего подлого указа, без человечьих приживалкиных гнусных наставлений. Это ливень на душу! А если душу, получив образование, не признаете, то на тело-с, внешнее и внутреннее-с! И мне, Уткину, не помнить того, кто этот дождь на меня изливал? Это недостаточно. Вечная память, вечная память!..