История о том, как «спасительная» волна смывает с палубы океанского лайнера сына железнодорожного магната, «весь облик которого выражает смесь неуверенности, бравады и дешевого щегольства»[14], и превращает его из «несчастного подростка, которому за всю жизнь не довелось услышать прямого приказания», в отважного моряка рыболовной шхуны, работающего сутки напролет в поте лица за десять с половиной долларов в месяц, — проста и поучительна. Так же проста, как печально знаменитая надпись при входе в печально знаменитый концлагерь: «Работа делает свободным». Мотив освобождения, возмужания и душевной закалки избалованного отпрыска мультимиллионера Гарвея Чейна, которого «таскают из отеля в отель чуть ли не с самого младенчества» и который, согласно грибоедовской формуле, «упал больно, встал здорово», не нов и банален и оттого — в Америке, во всяком случае, — сразу же завоевал огромную популярность.
Объяснить популярность «Отважных капитанов» можно, пожалуй, еще и тем, что Киплинг словно бы бросает вызов тогдашней массовой литературе. «Отважные капитаны» — книга успеха, вывернутая наизнанку: обычно ведь герой, наподобие Оливера Твиста и тысяч ему подобных, из бедняка и парии превращается в качестве награды за добродетель в баловня судьбы, в «Отважных же капитанах» все ровным счетом наоборот. Оказавшись волею судеб — и автора — среди моряков, занимающихся вручную рыбным промыслом на утлой шхуне с грустно-ироническим названием «Мы у цели», Гарвей Чейн из богатого оболтуса и недоросля превращается в крепкого, молодого, но неимущего рыбака, «держится с достоинством, смотрит на собеседника ровным, открытым и смелым взглядом».
Авторов, впрочем, как уже говорилось, было двое. Соавтор Киплинга, «мой лучший друг в Новой Англии» доктор Конланд, в молодости и сам ходил на такой же, как «Мы у цели», рыболовной шхуне вдоль северного побережья Атлантики, не раз бывал, преследуя богатые косяки, на описываемой в повести Ньюфаундлендской банке. У Киплинга и Конланда, как в свое время и у Киплинга с Уолкоттом Бейлстиром, было четкое разделение труда: Киплинг писал, и писал очень быстро («Книга писалась сама», — вспоминал впоследствии он), Конланд же «давал подробности». Рассказывал Киплингу об американском рыболовном флоте — впрочем, тридцатилетней давности. Возил с собой в бостонскую гавань и в рыбацкую столицу Глостер, штат Массачусетс, посмотреть, как живут моряки, как ловится рыба, как пользоваться компасом, другими навигационными приборами. Показывал, как на уходящей из-под ног палубе разделывают треску. Объяснял, что означают такие неведомые Киплингу слова, как перемет, тали, лоции, погубь, топсель, пиллерс — одним словом, насыщал сюжет столь необходимой фактурой, тем более что, по мнению ряда критиков, детали в ряде произведений Киплинга, особенно же в рассказах из американской жизни — слабое место.
Но только не в «Отважных капитанах». Прочитавшие эту повесть могли подумать, что ее автор полжизни провел на рыболовных судах. Вообще, к морю, кораблям, морской жизни у Киплинга всегда был повышенный интерес. Памятуя слова Роберта Саути о том, что когда сухопутный житель пишет на морские темы, он должен «ступать с осторожностью кошки, крадущейся по кладовой», писатель тщательно изучал устройство не только рыболовного судна, но и военного корабля и, по воспоминаниям адмирала Джорджа Балларда, целыми часами простаивал на капитанском мостике или в машинном отделении. Когда же в его рассказы из морской жизни все же вкрадывались ошибки, он говорил Балларду, что благодарен небесам, что его рецензенты никогда не служили на флоте.
С помощью Конланда Киплинг справился с повестью за несколько недель и, прежде чем опубликовать ее отдельной книгой (1897), отдал ее своему другу издателю Макклуру в его журнал «Макклур мэгэзин», где «Отважные капитаны» (название Киплинг почерпнул из своей же баллады «Мэри Эмбри») несколько месяцев печатались отдельными главами с продолжением.
Повесть продолжала выходить на страницах американского журнала, когда самого писателя в Америке уже не было. Но прежде чем перенестись с Киплингом в Англию, отправимся, уже без него, в Россию, в которой Киплинг, объездивший, и не один раз, весь свет, никогда не бывал, но в которой его «за глаза» любили и почитали. Любили, быть может, даже больше, чем на родине, или в Штатах, где популярность его была и остается чрезвычайно велика, или во Франции, где Киплинг — и человек, и писатель — всегда был «персоной грата».
Если в Англии, особенно в 1890-е годы, Киплингу отдавали должное за «силу наблюдения» (как выразился один рецензент), за поэзию журнализма, что после «Простых рассказов с гор» перестало восприниматься как оксюморон, а позднее, в двадцатые годы, когда Киплинг стал «общенациональным наставником», за «поэзию дидактики», — то в России его полюбили — если воспользоваться формулой Нобелевского комитета — за «мужественность стиля». «Киплинг, — вспоминал в конце тридцатых годов Константин Симонов, довольно много его переводивший, — нравился нам своим мужественным стилем… мужским началом, мужским и солдатским»[15].
Слова «мужской», «мужественный» Симонов повторил трижды — и не случайно. Под мужское, солдатское обаяние «железного Редьярда» попали многие. И Гумилев, которого не раз называли «русским Киплингом», хотя истоки его творчества были совсем другими, эстетско-символистскими. И Куприн, писавший, что Киплинг — «самый яркий представитель той Англии, которая железными руками опоясала весь земной шар и давит его во имя своей славы, богатства и могущества»[16]. И Бунин; он, кстати, ставил Киплинга куда выше Куприна, с которым автора «Кима» любили сравнивать. «Киплинг возвышается в своих вещах до подлинной гениальности, — замечает Бунин с несвойственным ему пафосом. — Он был настолько велик, как поэт, и настолько своеобразен, един в своем роде, что кого же можно с ним сравнивать!»[17] И очень многие советские поэты и прозаики.
Парадокс, но «барда империализма» приняла и оценила не только юная поросль советской литературы, но и высшие, неукоснительные авторитеты — Горький и Луначарский, признававшие за «единым в своем роде» талант большой и своеобразный. А впрочем, такой ли уж это парадокс? Ведь, если вдуматься, между идеологией Советов и философией Киплинга было, по существу, немало общего. Разве не призывал Киплинг к забвению своего дела ради общего? Разве не славил героику жертвенности, пусть и несколько иначе, чем Николай Островский? Разве не ратовал, пусть и на свой лад, за «коллективное сознание»? Не потому ли Киплинг был столь близок и понятен homo sovieticus 20—30-х годов?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});