Назавтра стало известно: в Луганск прибыл член Политбюро ЦК КПСС – кажется, это был Щербицкий или Подгорный,- я точно сейчас не помню.
Вечером мы снова гуляли с моим новым высоким знакомым. Он был весел, живо, интересно говорил – казалось, его не обескуражила дикая выходка властей. Я откровенно ему сказал об этом:
– Ну, ладно, со мной так обошлись, но поступить так с вами?
Он ничего не говорил и лишь улыбался. Я же не мог успокоиться:
– Да как же он-то позволил – гетман Украины, некоронованный царь и властитель? Вы и по служебной лестнице стоите над ним. Наконец, ему бы с вами веселее было, да и дела бы многие он мог решить! Я поражаюсь!
– Напрасно вы его вините,- мирно заговорил важный государственный человек.- И местные власти тут ни при чем. Существуют правила охраны жизни членов Политбюро. По этим правилам, очевидно, никто посторонний находиться рядом с ним не может. Да если бы и не было специальных правил охраны его персоны, то и тогда бы жить с ним рядом было бы великим неудобством. Его и кормят, и обслуживают иначе, чем нас.
Случай этот поразил меня, и все подробности его поныне стоят перед глазами. Председатель облисполкома, поселивший меня в домик, конечно, не предполагал, что в тот же вечер к ним нагрянет такой высокий гость. При встрече на другой день он делал вид, что ничего не произошло, а я, конечно, тоже о нашем пассаже с ним не заговаривал. Одно я усвоил крепко: не совать больше своего свиного рыла в калашный ряд! И если, случалось, мне говорили: «Поместим вас в нашем домике»,- наотрез отказывался. Хотя, впрочем, и знал: члены Политбюро ездят по городам редко, а иные, вроде Михаила Андреевича Суслова, и вовсе никуда не выезжали, может быть, потому, что в партии и народе ходили о нем самые таинственные и страшные слухи: его называли то серым, то красным кардиналом и говорили, что он волен своей властью менять в государстве царствующих персон, и что водится он с самыми темными силами, и что быть от него большим бедам. Никто не знал, какого он рода и племени, и еще меньше знали, какие мысли копошатся в его маленькой крысинообразной голове. И вот ведь что интересно: сбылись смутные предчувствия русских людей. Большие беды свалились на нас к концу жизни серого кардинала: пришла к разорению русская деревня, в пьяную одурь погрузились славянские племена, реки стали черными от мазута, больной коростой покрылась земля, мор пришел на скотину. Чужебесие воцарилось в России. Но не увидели, ничего не поняли славяне,- как и когда умер этот человек, и лишь немногие заметили, что хоронили его как-то не по-людски, не по-русски, не по-христиански. Лежал он с ногами, поднятыми над гробом, в лакированных туфлях, блестевших так, словно он не в могилу уходил, а отправлялся на бал.
И песнопения были странные, русской природе непонятные.
Говорят, что так будто бы хоронят братьев своих масоны,- говорят люди неофициальные, мало чего знающие, а любители до всяких быль и небылиц,- им лишь бы языки почесать.
Одно тут, пожалуй, верно: христиане так своих людей не хоронят.
Мои отношения с новыми известинцами принимали характер азартной игры: я видел, с какой неумолимой последовательностью они выживают из редакции последних русских, с какой расчетливой жестокостью теснят «Иванов». Из рядовых известинцев – не связанных с ними и не танцующих под их дудку, шабес-гоев,- я, кажется, оставался один. И Вася Васильев, прося у меня очередную трешку и поводя при этом замутненным от принятых двухсот граммов взглядом, схватил, как клещами, локоть моей руки и зашептал на ухо:
– Последние мы с тобой: Иван да Василий.
– Ты им не мешаешь,- ответил я.
– Почему?
– Статьи не пишешь. Пьешь вот да слоняешься без дела.
Он долго стоял возле меня, то надвигаясь могучим телом, то отдаляясь, будто я его отталкивал, потом сказал:
– Мешаю и я им. Еще как!
– Да чем же?
– А тем, что существую, что морда у меня славянская. Они, как меня завидят, так и примолкнут. Сидят, как сычи, и ждут, пока удалюсь. Не могут они духа моего терпеть. Тайное замышляют.
Постоял с минуту Василий, глядя куда-то в сторону, и потом, как-то жалостливо сморщив некогда красивое лицо, проговорил:
– А ты, Иван, прости меня. Никакой ты не антисемит. Ты, как и я,- лишний здесь, и, как и все мы, русские, глуповат малость, и… блаженный. Ну, будь!… Только это… пером своим не размахивай. Не любят они… таких-то… кто их зашибить может.
Зашел к своему сослуживцу по «Сталинскому соколу» Когану. Хотелось послушать его философические местечковые сентенции. И на этот раз он принял меня приветливо, но в нотках его голоса я уловил недовольство.
– Ты помнишь, я тебе говорил: не обязательно надо уметь писать. У русских я слышал много пословиц – не скажу, что умных, но… ничего, есть дельные. Ну вот эта: «Слово как воробей, упустишь – не поймаешь».
– Не «упустишь», а «выпустишь».
– «Выпустишь»?… Может быть, но «упустишь» – тоже ничего. В жизни всегда так бывает: упустишь – плохо, не упустишь – хорошо. Ну, если выпустишь – ладно, выпускать тоже не надо. Вот ты выпустил – что из этого вышло? А?… Скажи мне – что?…
– Да что же я выпустил?
– Он еще говорит! Холодильники выпустил – больше ничего. Потом что-нибудь другое выпустишь. Ты такой – я знаю.
– Да как же я их выпустил? Наоборот: теперь их продают по справедливости.
– Хо! Он еще говорит! Смешно!…
Сидя у окна, он отклонял свою седую голову то вправо, то влево, нацеливался своим железным, каким-то особенным карандашом и касался тушью глаз, ресниц, ловко выскабливая на лицах славянские черты, придавая им вид восточный. В этом, как мне кажется, в целом свете не было мастера, равного ему.
– Мне нужны четыре холодильника,- ты дашь мне их?
– Да где же я возьму холодильники, Михаил Давидович? Да если бы я работал в магазине, я бы и тогда продавал по очереди.
– И брату родному, и сестре?
– И брату, и сестре.
Михаил Давидович качал головой, смеялся. Как-то внутренне, утробно, глубоко, с икотцей.
Повернулся ко мне, долго разглядывал. Сказал:
– А помнишь, как я тебе говорил: писать – хорошо, но можно не писать. Я вот не пишу, другие – тоже, а если бы напал на холодильники, я бы их имел, и ты тоже, и все другие…
В подобном роде Михаил Давидович и дальше развивал свои мысли, но слушать его было скучно. Он повторялся. И если коротко суммировать его философию, она сводилась к одному: «Надо быть умным, уметь брать».
Я смотрел на его большую кудлатую голову и думал: «Не стесняется своих мыслей: хотя в них ведь нет ничего, кроме циничного агрессивного эгоизма. Мира для него не существует. Есть он, его близкие – больше ничего».
Зашел в отдел оформления, здесь было несколько комнат, первая – большая, вроде гостиной. В ней колготились суетливые, как ртуть, фотокорреспонденты: одни шли на съемки, другие приходили, что-то рассказывали, чем-то возмущались.
Из этой комнаты – вход в другую, всегда темную,- там лаборатория. Заведовал ею Витя Бирюков. Кажется, он один здесь был русский, да еще Анатолий Васильевич Скурихин – художник-фотограф, большой выдумщик и фантазер. Его снимки, композиции поражали красотой, неожиданностью темы, сюжета. Скурихин работал еще при царе, он никого не боялся – любая газета, журнал почли бы за честь иметь такого сотрудника. Его не трогали. Витю Бирюкова – тоже. В газете даже боялись, как бы он не заболел, не ушел в отпуск.
Удивительные это были люди – и очень разные.
Бирюков – невысокий ростом, тихий, скромный. Когда я пришел в газету, он в первый же вечер заглянул к нам в промышленный отдел, робко поздоровался, оглядел всех – никто на него не обратил внимания – и подошел ко мне. Подавая фотографию, сказал:
– Не поможете… подтекстовку написать?
И положил на стол листок, на котором значились данные: фамилия, имя, должность. Новатор, мастер…
По живому его рассказу я написал не «подтекстовку», а заметку, нечто вроде маленького репортажа.
– Вот… если подойдет.
Снимок и репортаж напечатали. А через неделю он встретил меня в коридоре.
– Получил гонорар. В ресторан что ли сходим?
– Да что вы? Какой ресторан? Ради бога, пустяки какие. А, кстати, почему вы не приходите? Другие ко мне обращаются, а вы – нет.
– Другие ходят? Ах, нахалы! Но я не виноват. Не говорил им, что вы помогли. Но они сами… пронюхали. Да разве от них что скроешь?
«Подтекстовки» – большая проблема для фоторепортеров. Редкий из них может составить текст, объясняющий снимок,- большинство подолгу ходит по отделам, просит, унижается, но журналисты отмахиваются от них, как от назойливых мух, Я же не мог отказать товарищу по газете. Всегда, где бы ни работал, старательно делал им маленькие рассказы. За хороший текст, как и за снимок, платили гонорар, но ни денег, ни подарков я от братьев своих по цеху не брал, зато они платили мне трогательной мужской любовью. И заходил я к ним как к родным людям.