…Они со Степаном так умаялись, что приладились спать на ходу. Убаюкивала, поскрипывала давно не мазанная телега, тараканьим шагом тащился меланхоличный мерин, хлюпала бурая жижа в раскисших колеях. Телега горбилась мешками — там было негде примоститься. В лад с колыхающейся поступью мерина на оглобле раскачивался фонарь — темень облепила, хоть глаз выколи, выхватывая тусклым светом закопченного стекла иззябшие, застеганные осенним дождем хмурые елки. Чавкающая дорога плыла нескончаемым туманным болотом, сон обволакивал дурманящим беспамятством, останавливал тяжелые ноги. Родька цеплялся за приподнятую спинку телеги, механически передвигая ногами, окунался в скоротечный сон. Заведенный шаг через минуту разлаживался, но крепкие руки дяди Ипполита подхватывали парня.
Плохо стало в деревне с солью, совсем невмоготу. Сначала ее мерили стаканами, потом чайными ложками, а теперь пересчитывали крупинки. Они везли в Пореченск картошку, чтобы хоть из-под земли, но раздобыть соли. За мешок — стакан, это было по-божески, люди радовались такой удаче. Ипполит рассчитал: к сумеркам они доберутся до города, но подвел недокормленный мерин, сорвал четкий график дяди Ипполита. Оттого и припозднились, потому и колыхались еще на хлюпающей глухой дороге.
Наконец кончился этот заколдованный промозглый лес, и под уклон оживил свой шаг мерин, веселее запрыгала телега. Отклеился липучий сон, взбодрились ноги. После пугающего леса накатился близкий дух завернутого в темные маскировочные шали городка. Мерин почуял жилье, споро взбодрился. Было решено заночевать у дальней родни Ипполита, а спозаранку пойти промышлять соль.
Скрипучие ворота проглотили телегу, мерин захрупал сухим сеном. Степан с Родькой едва доволоклись до печки, как сразу упали в тяжелый сон. Ипполит блаженствовал за столом, под стопочку калякал со свояком о лихой жизни, что обрушилась на людей страшенной войной. Захмелевший родственник сетовал, что бомбят городишко остервенело, будто в нем все оборонные предприятия страны, хотя кожевенный завод больше смахивает на мастерские, чем на солидную фабрику. Уж на что монолитна колокольня старой церкви, да и та зашаталась и, вывернув землю, развороченными глыбами скатилась к реке.
Неспешную речь свояка рассек буравящий вой — сирена занеслась на самые высокие ноты, визгливо позвала в подвалы. Вспыхнуло, заплясало в смертельном безумии небо, загорелось, разломилось, застучало железом. Прожекторные кинжалы рубили тучи, зло огрызнулись зенитки, пронзительно заныли моторы чужих бомбардировщиков.
Ипполит тащил разомлевших, ничего не понявших спросонья парней, тащил их в кирпичный ледник, под спасительную каменную кладку. Свирепый налет взрывами близился к их дому, бомбы, огненным ожерельем охватывая кожевенный завод, неумолимо ползли к зеленому домику.
Ребята скатились по ослизлым ступеням в затхлый, темный погреб и только здесь дали волю налетевшему страху. Ипполит и сам еще не совладал с испугом — в такую переделку угодить, — но приструнил свои нервишки, начал успокаивать парней. Мощный взрыв покачнул вековой камень, ходуном заходила земля, текучие струйки песка посыпались за шиворот, и по страшному удару Ипполит определил — вздыбился и рухнул кожевенный завод. Выходит, попали они в самый круг прицельной бомбежки. А потом пополз в погреб удушающий, кислый дым — до чего же едко и тошнотно пахли горящие кожи… Дрожал Родька, дрожал Степан…
Не опушенная серой пылью буйная зелень укрыла ладный домик. Кустарники разрослись за палисадником, просовывались на улицу, выбегали на присыпанные песком дорожки, ползуче устремлялись к дровяному сараю. Все тот же каменный фундамент нерушимо дремал в земле, а вот сам дом обновился, расстроился. Округлые бревна коренной избы облепили с обеих боков модные веранды, глазевшие намытым стеклом на тихую улицу, гнилая дранка исчезла с крыши, и лоснилась теперь крыша железом, а на месте колодезного сруба красовалась синяя колонка.
Такой невспугнутой чистотой встававшего дня пахнуло на Родиона, так открыто посмотрел на него этот памятный дом, что тоска заплескалась в сердце Родиона, тоска по ушедшему, по невозвратному, навсегда утекающему в глубины времени.
Родион подошел ближе к палисаднику, чтобы разглядеть тот спасительный погреб — неужели годы сохранили и его? Кустарник обнимал красный кирпич, полз по наклонной крыше ледника, трухлявая дверь вела на ступеньки, по которым он скатился из смерти в жизнь. Печально подумалось, что теперь, видно, не спускаются в погреб люди, холодильники вошли в дома, что и про ту взрывную ночь, наверное, забыли…
А если постучаться в зеленый дом, разбудить спозаранку прошлое? Но тут же одернул себя — он уже звонил в ленинградскую квартиру…
Базар еще не вошел в силу, только проклевывался первый говор продавцов и покупателей, но таксисты уже гомонились, смачно зевали, наметанным глазом выуживая выгодных клиентов.
Хоть плачь от досады, но белой вороной смотрится Родион среди людей. Он думал, что затрапезный костюм и неказистая кепочка, купленные для такого случая в Ленинграде, сотрут неуловимую разницу, уравняют, смешают его с людьми, живущими на своей земле. Судорожное беспокойство или манеры заезжего человека, сумятливость взгляда или неловко скрываемая виноватость — это или что-то еще более отличительное отодвигало его в сторонку, обосабливало от всех, кто проснулся сегодня в своем доме.
Таксисты поначалу бросились к раннему пассажиру. Потом один за другим сникли, начали пререкаться: чья очередь? В русском говоре уловили чужие интонации. Подрядился отвезти Родиона в Ольховку серьезный мужчина с крупной головой, развернутыми плечами. И сразу же отчеканил, что до Ольховки по счетчику набивает столько-то… На раскатистой, по-утреннему спорой дороге вроде растеплился, начал беззаботную водительскую трепотню.
Понятливо закивал головой, когда узнал, что завертела война в чужой стороне Родиона… Согласился — всякое бывает, затейливо жизненные случаи выплетают судьбу… Но как только узнал, что молчаливо прожил Родион все годы, что матери голоса не подал, то сразу набычился, процедив неприязненно: «Ну и дела, ну и повороты». Отчужденно замолчали мужчины-ровесники.
Обидное раздражение уязвило Родиона. До деревни оставалось два километра. Он попросил остановить машину. Скрупулезно, в сдержанном молчании отсчитал ему водитель сдачу, потемневшую медь и ту ссыпал в ладонь… Машина фыркнула бензинными выхлопами и устремилась в обратный бег.
Уязвленный щепетильностью водителя, Родион постоял на взгорке. Ожившая память узнавала ориентиры, близила, проясняла прошлое. Безлюдная в ранний час дорога тянулась вниз, к раскорчеванному кустарнику, за которым лежала Ольховка. В туманной низине слышались привычные деревенские звуки — за рыжим болотцем, усыпанным клюквой, просыпалось Лопатино.
Острая боль ошпарила Родиона, будто безжалостный доктор сорвал с сердца засохшие бинты, скальпелем резанул заживающие, почти отболевшие раны. Кого увидит он сейчас в родной деревне, какая близкая душа ринется навстречу, кто обрадуется его возвращению? Как бездушно притих он, соблазненный чужой жизнью, какая же черствая корка покрыла его совесть, коль ни разу не закричал во весь голос: «Я жив, я жив!»
Он очень страшился, что раньше матери и братьев его признает кто-нибудь чужой. Только родная кровь может отозваться на позднее раскаяние близкого человека.
Не дай бог столкнуться сейчас с Ириной, если ходит она этими же дорогами — уж если с ним крутовато обошлись длинные годы и необратимо зачислили в разряд пожилых мужиков, то и в Ирине не пощадили упругой юности, украли тонкость и красоту. Самое лучшее пройти незамеченным, постучаться, как бывало, в родные ворота, нырнуть под защиту матери…
Расслабленным шагом Родион подходил к родной деревне, и тяжкий стыд все круче горбил спину, а холодная тревога колюче рвала его сердце. Сладкая горечь узнавания сменялась провалами памяти. Вот сейчас должен открыться раскидистый пятистенок деда Матвея, улыбнуться крашеным штакетником, а надвинулся приземистый, длинный, как прицепы грузовика, фуражный амбар. А за ним, как по ранжиру, выстроились ладные, добротно сбитые дома под железом и черепицей — незнакомое его глазу новое людское жилье. Очень одиноким показался Родиону их вылизанный хутор. Вспомнил, как Гизела запугивала его и подсовывала снимки в журналах — один страшнее другого. Конечно, не верил, но, по совести, сомнения были… А вот как все обернулось. Жизнь не стояла на месте — что-то строили, что-то сносили. Тут не только дома, здесь и люди росли, менялись, умирали…
Он обогнул амбар и вышел на зеленую лужайку. Его взгляд уткнулся в кирпичное школьное здание, которого тогда не было и в помине. А перед школой сквер, полыхавший нарядным разноцветьем. В центре клумбы серебрилась алюминиевой краской трехгранная пирамида.