могу я настаивать на абсурде? Всех вокруг меня это удивляет; иногда я сам дивлюсь этому. Я мог бы ответить и им и себе, что именно солнце мне в этом помогает и что его свет в мрачном сверкании своей мощи формирует Вселенную и ее формы. Но все это можно сказать и иначе, и я хотел бы перед этим черно-белым светом, который всегда был для меня светом истины, просто объясниться по поводу абсурда, слишком мне знакомого, чтобы терпеть, когда о нем рассуждают, не учитывая нюансов. Впрочем, разговор о нем снова приведет нас к солнцу.
Ни один человек не в силах сказать, что он собой представляет. Но случается, что он может сказать, чего он собой не представляет. Оттого, кто еще в поиске, требуют, чтоб он сделал конечный вывод. Тысячи голосов ему объявляют, к чему он пришел, однако он знает, что это совсем не то. Продолжайте искать, и пусть они говорят, что угодно. Все это так. Но порой нужно и защищаться. Я не знаю в точности, чего ищу, я осторожно это формулирую, потом отрекаюсь, повторяюсь, иду вперед и отступаю вспять. Однако мне приказывают дать всему окончательные имена. Тогда я упорствую: разве то, что названо, уже не потеряно? Вот что я попытаюсь сказать по этому поводу.
* * *
Один человек, кажется, кто-то из моих друзей, всегда имел два характера, свой собственный и тот, который ему приписывала его жена. Заменим жену обществом, и мы поймем, что формула, выведенная каким-нибудь писателем из контекста своего мировосприятия, может быть искажена чьим-то толкованием, а ее предъявляют автору каждый раз, когда он хочет говорить совсем о другом. Слово – тот же поступок: «Вы произвели на свет этого ребенка?» «Да». «Значит, он ваш сын?» «Но это не так просто, не так просто!» Вот почему Нерваль в одну злополучную ночь повесился дважды: сначала за себя, ибо был несчастен, а второй раз за свою легенду, которая некоторым помогала жить. Никто не может писать ни об истинном несчастье, ни о некоем счастье, и я тоже не стану пытаться здесь этого делать. Но что касается легенды, ее можно описать и вообразить хотя бы на минуту, что ты ее развеял.
Обычно писатель пишет, чтобы его читали (те, кто говорит противоположное, достойны восхищения, но не доверия). Однако у нас все больше и больше таких, которые пишут ради своеобразного признания, в том только состоящего, что их не читают. Действительно, начиная с момента, когда писатель в состоянии дать материал для красочной статьи в нашей массовой прессе, у него есть все шансы стать известным множеству людей, которые его никогда не прочтут, им достаточно знать его имя и читать то, что о нем напишут другие. Отныне он будет известен (и забыт) не за то, чем он в действительности является, но в соответствии с образом, который ему навяжет какой-нибудь бойкий журналист. Чтобы создать себе имя в литературе, совсем не обязательно писать книги. Достаточно прослыть автором одной книги, о которой будет писать вечерняя пресса и над которой отныне будут клевать носом.
Скорее всего, эта более или менее громкая слава будет незаслуженной. Но что поделаешь? Лучше допустить, что это неудобство может оказаться благотворным. Врачи знают, что некоторые болезни даже желательны: они по-своему компенсируют функциональное расстройство, которое без них может обратиться в более серьезный недуг. Существуют весьма уместные запоры и ниспосланные провидением артриты. Наводнение слов и поспешных суждений, затопляющее сегодня любую общественную деятельность в океане пошлости, по крайней мере, учит писателя скромности, которой ему постоянно недостает в стране, где его ремеслу придается столь непомерное значение. Увидеть свое имя в двух-трех популярных газетах – такое суровое испытание, что оно поневоле предполагает и некоторую пользу для души. Да будет благословенно общество, которое с такими небольшими издержками ежедневно нас учит даже своими похвалами, что величие, ею прокламируемое, на самом деле ничтожно. Лишь громче шум, который оно поднимает, лишь быстрее он стихает. Он напоминает о том костре из пакли, который Александр VI не раз приказывал разжечь в его присутствии, дабы не забывать, что вся слава мира проходит как дым.
Но оставим иронию. Для нашего предмета достаточно сказать, что художнику надлежит быть смиренным: пребывать в хорошем расположении духа, таскаться по приемным дантистов и парикмахеров, оставляя впечатление, которое он считает недостойным себя. Я знал одного модного прозаика, который слыл заводилой в разнузданных ночных вакханалиях, где нимфы были прикрыты только своими волосами, а у фавнов была под ногтями грязь. Следовало все-таки задуматься, когда же он находит время создавать свои творения, которые занимают бесчисленные книжные полки библиотек. На самом деле этот прозаик, как и многие его собратья, ночью мирно спит, чтобы потом ежедневно долгими часами работать за письменным столом, и пьет минеральную воду, поскольку щадит свою печень. Тем не менее средний француз, стопроцентная трезвость и пугливое чистоплюйство которого всем известны, возмущается при мысли, что один из наших писателей учит, будто нужно напиваться и не мыть рук. Примеров предостаточно. Я лично могу дать превосходный рецепт того, как заполучить с минимальными издержками безупречно нравственную репутацию. Я и сам ношу груз такой репутации, что вызывает смех у моих друзей (я же при этом просто краснею; уж я-то хорошо знаю, настолько я ее не заслужил). Достаточно, к примеру, отказаться от сомнительной чести пообедать с главным редактором газеты, которую ты не уважаешь. Элементарную чистоплотность люди выводят из какого-то душевного выверта. Никто, однако, не додумается, что если вы отказались пообедать с этим редактором, то скорее всего потому, что вы его не уважаете, а плюс к этому не переносите скуку – а что скучнее парижского обеда? Стало быть, нужно смиряться. Но при случае можно попытаться скорректировать игру, твердить, что ты не всегда можешь пребывать художником-абсурдистом и что никто не в состоянии верить в литературу, приводящую в отчаяние. Конечно, всегда есть возможность писать или уже иметь написанное эссе о нации абсурда. Но, в конце концов, можно также писать об инцесте, тем не менее не набрасываясь на свою несчастную сестру, и мне не доводилось читать, чтобы Софокл убил своего отца и обесчестил мать. Мысль, что писатель обязательно пишет о себе и изображает самого себя в своих книгах, есть одно из ребячеств, завещанных нам романтизмом. Напротив, совершенно не исключено, что художник прежде всего интересуется другими, или своей эпохой, или привычными мифами. И даже если ему доведется изобразить себя в какой-нибудь пьесе, то уж