Мне говорят: мы не можем не судить Людовика XVI — это наша миссия. Вы ошибаетесь: ваша миссия вовсе не предписывает вам судить Людовика XVI.
Людовик XVI едва не раздавил нас под тяжестью своих измен; свобода, быть может, ускользнула бы из наших рук, если бы трон бывшего короля просуществовал минутой долее; мы обязаны были спасти ее. Но мы не обладали необходимыми полномочиями,[13] а между тем, признавая своим верховным законом благо народа, мы должны были остановиться не раньше чем будут приняты все меры для ограждения свободы и общественной безопасности. Итак, нам оставалось одно: обратиться к народу и предложить ему созыв Национального Конвента. Это и было сделано. Конституировался Конвент; его задачей было декретировать низложение короля, выработать новую конституцию, установить законы, наконец, держать как можно лучше бразды правления в течение своей сессии. Таким образом, Национальный Конвент должен был прежде всего объявить низложение Людовика XVI; но, справедливо полагая, что свобода и общественное благополучие несовместимы с монархией, он отменил королевскую власть вообще. Это означало и низложение Людовика XVI. С тех пор у нас нет королей; и — я твердо уверен — больше никогда не будут они осквернять почву французской республики.
Но является вопрос: входил ли в задачу Национального Конвента суд над Людовиком XVI? Я утверждаю, что нет, ибо суд в общественном порядке есть не что иное, как применение известного положительного закона; в данном же случае не существует положительного закона, а следовательно, и наказания, которое было бы применимо к Людовику XVI. Я свято чту незыблемые законы природы, они лежат в основе всех наших прав. Но так как в обществе естественные права получают реализацию только при известных взаимоотношениях, то во избежание их столкновений пришлось очертить границы, в пределах которых каждая личность пользуется своими правами в наивысшей мере; и эти-то границы устанавливаются только положительным законом.
«Если бы какой-нибудь свирепый король, — сказал здесь один из ораторов, — убил мою жену или сына, то я имел бы, конечно, право убить его в свою очередь».
Да… в момент преступления, потому что вы находились бы тогда под влиянием аффекта, слишком сильного, чтобы устоять против него. Но если бы убийца вашей жены, вашего сына был арестован блюстителем правосудия; если бы он находился под стражей закона; если бы прошло уже несколько дней с момента первого отчаяния, то неужели вы считали бы себя вправе стать убийцей в свою очередь? Нет! Если бы вы это сделали, вы сами совершили бы преступление.
То же относится и к Людовику XVI. Если бы 10 августа я увидел его с кинжалом в руках, покрытого кровью моих братьев; если бы я положительно убедился в тот день, что приказ об избиении граждан был отдан им, то я бы сам поразил его насмерть. Право на это дает мне мое сердце, мои принципы, сама природа; никто не осмелился бы оспаривать у меня этого права.
Но прошло уже несколько месяцев со времени этих ужасных сцен, со времени последних актов его измены и вероломства. Теперь он всецело в нашей власти; он безоружен, лишен средств защиты, а мы — французы; этого достаточно для нас, чтобы заглушить в душе жажду справедливой мести и повиноваться лишь голосу разума. И что же! Разум естественно ведет нас под сень закона. Я уже сказал и повторяю еще раз: закон нем по отношению к преступнику, несмотря на всю чудовищность его преступлений.
Людовик XVI может пасть только под мечом закона; закон безмолвствует — а следовательно, мы не имеем права его судить».
Против Мориссона выступил Сен-Жюст со следующей речью:
«Я намерен доказать, что король подлежит суду; что мнение Мориссона, который отстаивает неприкосновенность, и мнение Комитета законодательства, который предлагает судить короля как гражданина, одинаково неправильны; что его должно судить на основании принципов, не имеющих ничего общего ни с тем, ни с другим взглядом.
Единственной целью Комитета законодательства было убедить вас, что король должен быть предан суду, как простой гражданин. Я же говорю вам, что короля надо судить, как врага; что нам предстоит не столько судить его, сколько поразить его; что, так как он исключен из договора, связывающего французов, судебных формальностей здесь надо искать не в гражданских законах, а в международном праве.
Некоторые из вас, не умея разобраться, увлекаются беспринципными формальностями, которые могут привести к безнаказанности короля, сделать его надолго центром внимания или наложить на его процесс печать чрезмерной суровости. Я должен заметить, что ложные меры предосторожности, всякие промедления, обдумывания и т. п. часто являются поистине мерами неосторожности. Если не говорить об откладывании законодательной деятельности, то самым гибельным из всех видов медлительности будет тот, который побудил бы нас мешкать с королем. Когда-нибудь люди, столь же далекие от наших предрассудков, как мы — от предрассудков вандалов, изумятся варварству того века, когда суд над тираном был каким-то священнодействием, когда народ, прежде чем судить тирана за его преступления, возвел его в сан гражданина. Они изумятся тому, что в XVIII веке проявлялось больше отсталости, чем во времена Цезаря. Тогда тиран был умерщвлен в полном присутствии сената, без всяких других формальностей, кроме 22 ударов кинжала; без всякого другого закона, кроме свободы Рима. А теперь мы почтительно приступаем к процессу убийцы народа, пойманного на месте преступления, с обагренными кровью руками. Кто придает особую важность справедливому наказанию короля, тот никогда не будет основателем республики. Утонченность умов и мягкость характеров являются для нас великим препятствием к свободе. Мы разукрашиваем все свои ошибки и часто в самой истине видим только приманку для своего прихотливого вкуса.
Так каждый из нас рассматривает процесс короля через призму своих личных видов: одни, по-видимому, трепещут наказания за свое мужество; другие еще не окончательно отказались от монархии и боятся примера гражданской доблести, который скрепил бы дух общественности и единства республики. Все мы судим друг друга строго, скажу даже, с яростью. И в то же время, точно желая подорвать энергию народа и стремление к свободе, мы едва касаемся в своих нападках общего врага; зараженные слабостью или преступлением, мы озираемся друг на друга, прежде чем нанести первый удар. Мы ищем свободы, а сами впадаем в рабство друг у друга; мы стремимся к природе и живем вооруженные, как свирепые дикари; мы хотим республики, независимости и единства, а между тем разъединяемся и щадим тирана!
Граждане, если римский народ после шести веков добродетели и ненависти к царям, если Великобритания после смерти Кромвеля увидели возрождение монархии, несмотря на огромную трату энергии, то чего не должны страшиться у нас добрые граждане, друзья свободы, видя, как секира дрожит в наших руках и как народ, в первый же день свободы, чтит воспоминание о своих цепях! Какую республику хотите вы учредить среди нашей личной борьбы и общих слабостей! Здесь ищут закона, который позволил бы наказать короля; но даже при монархическом режиме, если он и был неприкосновенным, то лишь для каждого гражданина в отдельности, ибо между народом и королем уже не существует естественной связи. Иногда нация, заключая общественный договор, может дать своим должностным лицам привилегию неприкосновенности, заставляющую уважать права всех и обязывающую к повиновению каждого. Но эта неприкосновенность должна служить интересам народа; а поэтому никто не имеет права обращать против него ту привилегию, которую он может давать и отнимать по своему желанию. Таким образом, неприкосновенность Людовика кончается там, где начинаются его преступления и народное восстание. Если бы его считали неприкосновенным и после того, если б даже это являлось спорным вопросом, то пришлось бы заключить, что он не мог быть низложен и что он вправе угнетать нас за ответственностью всего народа.