Что же задерживает ваши удары: мнение ли нации, мнение ли других народов или один лишь панический страх?
Чем пугает вас отношение нации? Оно уж выяснилось, оно определилось. Устарелые и преступные приличия, презрение или неодобрение бывших дворян, бывших привилегированных, ненависть злобных врагов, малодушие глупцов, — неужели все это может заглушить голос патриотизма и справедливости?
Отношение к нам за границей… но что такое это отношение перед нашими интересами? И кто за границей будет порицать наше правосудие? Лишь народы, распростертые ниц перед своими тиранами, народы, для которых разум всегда был запретным плодом, а истина — оскорблением Величества тирании, народы, никогда не слышавшие проповедь евангелия свободы.
Не поддавайтесь же пустому страху теперь, когда аллоброги[15] и бельгийцы[16], когда соседние народы, стонавшие прежде под железным скипетром, призывают французов как своих освободителей, братски открывая им свои двери. Чего вам бояться теперь, когда наши армии победоносно шествуют от триумфа к триумфу? Разве гнилая лига тиранов, поднявших оружие против французской свободы, уже не покрыла себя позором? Разве не бежит она перед бесстрашием наших благородных защитников? Все эти деспоты, дрожащие на своих тронах, страшатся для себя участи Людовика-Клятвопреступника. Неужели они теперь могущественнее и грознее, чем тогда, когда исполнительная власть оплачивала их преступные усилия, открывала им ворота наших городов, попирала ногами муниципальный шарф и строила козни против Борепэров[17]? О, граждане! Неужели оцепенение сковало ваше рвение, усыпило ваш рассудок? Или преступления Людовика-Клятвопреступника еще не достаточно очевидны? Или ваша ненависть устала и мнит, что она свершила все возможное, изрыгая проклятие против гражданоубийцы — Людовика? Слышите вопли и жалобы его безрассудных сообщников? Вы послали их на эшафот, но они были лишь орудиями заговора. Они ждут там своего вождя. Перенеситесь воображением в наши равнины, утопающие в крови; посмотрите на эти трупы, застывшие с угрозой в неподвижных чертах, они точно упрекают вас в медлительности. Внемлите этим разгневанным теням! Вы должны дать им удовлетворение: они требуют крови коронованного убийцы. Вспомните, какое обещание давали вы им, когда, отправляясь в поход для вашей защиты, они клялись победить или умереть!..
Что же вы медлите? Зачем даете вы время крамоле возродиться из пепла? Спорить о том, подлежит ли суду бывший король французов — это политическое святотатство; это значит вызывать долгие прения; это значит расслаблять волю и подвергать опасности славу нации в течение всех этих дебатов. Разве смерть не может вырвать жертву из ваших рук? Тогда к чему послужат нам все ваши клятвы? Невежество и клевета безнаказанно распространят слух, что французы не посмели судить своего короля, что они предпочли низко отравить его во мраке темницы. Граждане, устраните самую возможность подобного оскорбления. Мешкать теперь — значит добровольно увеличивать продолжительность наших бедствий. Народ, при всей своей терпеливости, может наскучить ожиданием; дерзайте же закончить историю самого возмутительного заговора! Клянемся, мы готовы утвердить ваш приговор!..
Конвент постановил напечатать петицию Коммуны и разослать ее по всем департаментам. Голос народа устами оратора депутации возвещал ему, что время предварительных прений уже прошло, что пора безотлагательно приступить к процессу. На следующий день, 3 декабря, Барбару потребовал, чтобы Людовик XVI был предан суду. Робеспьер, до сих пор почти не высказывавший своего мнения, теперь взошел на трибуну. Он сказал:
«Собрание бессознательно уклонилось в сторону от настоящего вопроса. Здесь незачем возбуждать процесса. Людовик — не обвиняемый, вы — не судьи; вы — государственные деятели, представители нации, и не можете быть ничем иным. Вам предстоит не произнести приговор за или против известной личности, а принять меру общественного спасения, сыграть роль национального провидения. Какой образ действия предписывает здравая политика, чтобы скрепить нарождающуюся республику? Она предписывает внедрить глубоко в сердца презрение к королевской власти и поразить ужасом приверженцев короля. Следовательно, представлять миру его преступления в виде проблемы, его дело — в виде предмета самых внушительных, самых благоговейных, самых трудных дебатов, какие когда-либо занимали представителей французского народа; вырывать бездонную пропасть между одним воспоминанием о его былом сане и достоинством гражданина, — это именно и есть способ сделать его еще опаснее для свободы. Людовик был королем, но затем была основана республика. Пресловутый вопрос, занимающий вас, решается в нескольких словах. Людовик лишен престола за свои преступления; он объявил мятежным французский народ и в наказание призвал против него своих собратьев-тиранов. Победа и народ решили, что мятежником был он один. Следовательно, Людовик не может быть судим: он уже осужден; он осужден или республика не оправдана. Привлекать к суду Людовика XVI в какой бы то ни было форме, это значит возвращаться вспять к монархическому и конституционному деспотизму; это идея контрреволюционная, ибо она ставит под сомнение самое революцию. В самом деле, если Людовик может быть предан суду, то он может быть и оправдан; он может оказаться невинным; даже больше — он предполагается невинным до окончания суда. Но если Людовик может предполагаться невинным, во что превращается тогда революция? Не есть ли она, в таком случае, нечто неопределенное и сомнительное? Если Людовик невинен, то все борцы за свободу превращаются в клеветников, а мятежники становятся друзьями свободы и защитниками угнетенной невинности; тогда все манифесты иностранных дворов являются законными протестами против господствующей клики; тогда и заключение, в котором до настоящего момента содержался Людовик, есть несправедливое притеснение; тогда федераты, парижский народ, словом, все патриоты Франции оказываются виновными; тогда, наконец, великий процесс, который разбирается перед трибуналом нации, процесс между преступлением и добродетелью, между свободой и тиранией решается в пользу тирании и преступления.
Берегитесь, граждане, вас вводят в заблуждение ложные понятия. Вы смешиваете институты гражданского и положительного права с принципами международного права; вы смешиваете отношения граждан между собою с отношением наций к врагу, строящему козни против них; вы смешиваете, далее, положение народа в революционный период с положением народа, обладающего твердым правительством. Мы относим к области обычных идей исключительный случай, связанный с принципами, которые доныне оставались невыясненными. Таким образом благодаря привычке к тому, что обыденные преступления судятся по однообразным правилам, мы теперь склонны думать, что нация ни в коем случае не может судить иначе человека, нарушившего ее права; не видя ни присяжных, ни трибунала, ни судебной процедуры, мы не видим и правосудия. Самые эти термины, применяемые нами к понятиям, совершенно отличным от тех, которые предполагаются обыкновенно, довершают наше заблуждение. Такова естественная сила привычки, что в самых произвольных, иногда даже самых извращенных условностях мы видим абсолютные атрибуты истины или лжи, справедливости или несправедливости; мы совершенно упускаем из виду, что большинство из них обусловливается предрассудками, унаследованными нами от деспотизма. Мы так долго сгибались под его ярмом, что лишь с трудом подымаем голову к разуму, что все, восходящее к этому священному источнику всех законов, принимает в наших глазах вид беззакония, и даже естественный порядок кажется нам беспорядком. Грандиозные движения великого народа, возвышенные порывы добродетели часто представляются нашим робким очам вулканическими извержениями или ниспровержениями политического общества; и одна из важнейших причин раздирающих нас смут кроется, несомненно, в этом противоречии между дряблостью наших нравов, развращенностью наших умов, с одной стороны, и чистотой принципов, энергией воли — с другой, характеризующими свободное правительство, название которого мы дерзновенно присваиваем себе.