– Тем огнеметчиком был Муса? – спросил я.
– Тому огнеметчику снайпер попал в баллоны, когда мы чистили пещеры в Афганистане, – сказал Марс.
Джалиль вернулся обескураженный: Кирилл сбежал. Разрезал веревку бритвенным лезвием – обыскивать его не стали, а он, наверное, в стельке его прятал. Марс выругал подчиненных и сказал:
– Спустить бы свору опять, да нет ее!
Мы пошли с ними осматривать бараки, которые не простреливались из будки, где засел Песий Царь. Большинство были заколочены и пусты, но за три года из них не выветрился тяжелый телесный дух, впитанный деревом за десятилетия. Любая деревяшка была отполирована телами, словно людей протаскивали через эти бараки, как нить через игольное ушко. Отдельно, чуть на отшибе, стоял домишко, около которого земля была изрыта собачьими когтями, забросана костями и клочьями шерсти.
В домишке, наверное, была каптерка колонии. Перед отъездом сюда свалили старую, отслужившую все сроки форму охраны и такое же изношенное тряпье заключенных. За годы ткань подгнила, заплесневела и спеклась в единое месиво ватных штанов, телогреек, залатанных рукавиц, дырявых сапог, нательных рубах, фуражек и ушанок, тулупов и галош; из разломов в полу, проделанных псами, наползала сырость.
В этом-то месиве стая и устроила себе логово, где суки выводили щенков. Форма конвойных и одежда зэков сцепились пуговицами, переплелись тесемками, смешались в тлении. И щенки появлялись на свет из этой среды разложения человеческих вещей. Если одежда способна хранить хоть тень памяти тех, кто носил ее, то растущие псы наследовали эту двуединую – солдат и зэков – память; были уже не совсем псами.
Мы стояли у входа, на улице неподалеку скулила недостреленная собака, а щенки ползали среди тряпок. Многие еще были слепы, но отнюдь не умильны; чуя чужих, щенки щерились беззубыми ртами, сползались ближе друг к другу. Дикие смешения пород, примесь волчьей крови; куски ткани, налипшие на влажные, будто они только что были исторгнуты из утробы, тела; слюна, слизь, смрад костей, остатки собачьих шкур; мне показалось, что щенки сейчас срастутся, как крысиный король, образуют одно существо с десятком пастей; и все же рука не поднималась стрелять.
– Пойдем, – сказал Марс. – Джалиль это сожжет.
Джалиль притащил откуда-то канистру с бензином, обежал песий барак, облив стены, бросил спичку, и сухие смолистые бревна – строили тут из местной сосны – занялись, затрещали, пламя пробежало внутрь.
Дальше был долгий, долгий день; мы по очереди сторожили будку, откуда не доносилось ни звука, караулили барак с рабами Песьего Царя. Ни один не рискнул уйти, хотя мы им предлагали и сулили продуктов в дорогу; каждый укрылся под нарами, под столом, замер, и только давешний старик-вор сидел отрешенно, курил сигареты, которые дал ему Джалиль.
…Сумерки едва-едва начали сгущаться, как Марс дал двумя пальцами отмашку Мусе и Даниле.
– Сейчас он точно отдыхает, – сказал Марс. – Думает, что дождемся темноты, раз ничего не предприняли днем.
Муса и Данила выбежали одновременно, фигуры их шатались, как тряпичные куклы, «плыли» для взгляда, словно на экране телевизора зарябило изображение. Каким бы хорошим стрелком ни был Песий Царь, он все равно потерял бы несколько секунд, пытаясь подстроить зрение к этому мельтешению. Когда они добежали до середины дистанции, Марс открыл огонь по верхушке будки, чтобы заставить Песьего Царя упасть, укрыться; Муса и Данила, добежав, забросили «кошку» на крышу, Данила остался внизу, Муса вскарабкался, выбил щит на окне, пропал внутри. Несколько тихих после автоматной стрельбы выстрелов из пистолета, шум, ругань, – и через это же окно – видимо, дверь надежно забаррикадирована – Муса выбросил человека, неловко упавшего, спрыгнул следом, показывая рукой, что все чисто, опасности нет.
Данила уже держал под прицелом избитого Песьего Царя. Скрюченный от удара в печень, словно готовый встать на четвереньки и броситься на нас по-собачьи, жилистый, худой, облепленный листвой и иглами, запорошенный копотью пожара, он не боялся нас. Он смотрел так, как смотрит одичалый пес, бродяга, кормящийся на помойках, но не опустившийся от этого, на вышколенных дрессурой овчарок или сторожевых – зная неравенство сил, но понимая, что на его стороне – мутная сила изгоя.
На мгновение мелькнуло желание оттолкнуть Данилу, закрыть телом траекторию стрельбы Марсу, и тогда Песий Царь бросится в сторону, сумеет уйти, снова соберет свору, заставит сук плодить щенков; меня убьют, но Песий Царь воскресит меня.
Я был нормален, не помрачен умом; это было не сумасшествие. Просто я видел, что из Песьего Царя никогда не вышло бы ничего, кроме Песьего Царя; его можно расстрелять, опрокинув пулями на угли, но не переменить. Мы все, собравшиеся здесь, были такими же, неспособными измениться, и оттого наша схватка была безвыходной и беспощадной.
– Иди, – вдруг сказал Марс. – Мы не будем стрелять. Иди.
Песий Царь ошалело отшатнулся, не веря словам Марса. Муса наверняка сломал ему несколько ребер, сила его умалилась с расстрелянными псами.
Может быть, он впервые в жизни остался совсем один, без своих собак, связь с которыми уже давно переросла все, что есть в языке психологии. Он даже как-то потерялся в пространстве, словно привык ощущать его через собак, видеть их глазами, чуять их носами, слышать их ушами, словно его собственные чувства отлились в форму своры – и в свору вкоренились; теперь он был ошеломлен, ослеплен, единичен.
Его решимость к схватке, к броску на дуло автомата пресеклась словами Марса; он был готов ко всему, только не к милости – и милость подкосила его, будто неожиданный удар, выбивающий дух. Я даже хотел остеречь Марса – лучше было бы связать Песьего Царя и отпустить потом, если уж Марс решил оставить ему жизнь, потому что сейчас он может умереть просто оттого, что остался один, уничтожена его колония. Но Марс повторно махнул рукой, и Песий Царь, шатаясь, отступил на несколько шагов, будто искал опоры, хотел привалиться к стене. Потом развернулся – и пошел к темной тайге, с каждым шагом возвращая себе уверенность, сбрасывая слабость и дрожь; так явственно было это перерождение, что Джалиль начал поднимать автомат.
Откуда-то сбоку, из темноты, из тени, контрастно сгустившейся от огня, на Песьего Царя бросилась уцелевшая собака, поджарая сука с разбухшими, отяжелевшими сосцами, с налета ударила его, развернула лицом к нам; Джалиль, стоявший ближе всех, уже почти изготовившийся к стрельбе, успел среагировать, две или три пули ударили ей в брюхо, окатив Песьего Царя кровью и молоком, но ударили в тот момент, когда клыки ее уже сомкнулись на его горле, вырвали кадык и трахею.
Песий Царь умер мгновенно, осел на землю, и сверху на него навалилась мертвая сука, которая могла броситься на любого из нас, спрятавшись в слитке темноты, сделавшись неразличимой для глаз, «засвеченных» огнем. Но она отомстила ему, Царю, не уберегшему ее детей, и нечто столь отвратительное и откровенное было в ее обнаженных сосцах, в молоке, залившем бушлат Песьего Царя, разбавившем до розоватости кровь, в бледных ее клыках, ощеренных для последнего прыжка, что мы все отвернулись, вглядываясь в угли, в их багровое мерцание. Над мертвым человеком и мертвой собакой висел оставшийся со старых времен лозунг, призывавший заключенных к честному труду.
– Нельзя все так оставлять, – сказал я Марсу. – Тут все начнется заново. Нужно все сжечь. Не только логово, а все целиком. Дотла.
Марс не перечил, сказал только:
– Тут всю страну надо сжечь, – и приказал Мусе и Джалилю искать еще бензин, чтобы облить все бараки.
Тело Песьего Царя и тело убившей его собаки мы оттащили в барак, первым назначенный к сожжению; Данила обошел его с канистрой, плеская на стены, словно очерчивал охранительный круг, чиркнула зажигалка, и пламя побежало в две стороны, перепрыгивая от одной бензиновой кляксы к другой, каждый раз вспыхивая с хлопком, похожим на хлопки знамени на ветру.
И тут из какой-то щели, где она, испугавшаяся, оглушенная, просидела весь бой, выскочила повариха колонии, – других женщин тут не было, – та, о которой пекся старик, бывший вор. Она все видела, видела, как собака убила Песьего Царя, и я ждал, что она взвоет по-собачьи, упадет наземь, начнет вертеться, перекатываться, бесноваться. Но она заплакала, не зарыдала, а именно заплакала, впустив в себя случившееся только на ту малую долю, которой достаточно для безвольных слез. Сквозь слезы она оглядывалась по сторонам, и я понял, что она видит нечто, недоступное нам: моменты ее жизни с Песьим Царем, точки в памяти, на которых держалась цельность ее мира; она сличает их с тем, что вокруг, а вокруг убитые псы, горящие бараки, мертвый Песий Царь. И было странное ощущение, что мы разрушили нечто, о чем не имели понятия; жуткое, нераздельное существование, где все смешалось в одно: псы, люди, мужчина, женщина, плоть и пища, тело и место, сон и явь. Однако и внутри этого месива было возможно чувство, такое же бесформенное, слипшееся, соединившее в себе и преданность, и ненависть, и любовь, и страх; а теперь это чувство разделялось на части – и распадалось, бесповоротно умирало, ибо не могло существовать вне изначальной слитности.