Сипягина медленно приподняла брови и преклонила голову, как бы удивляясь той развязности, с которой нынешние молодые девушки вступают в разговор, а Калломейцев снисходительно осклабился.
— Конечно, — промолвил он, — я не могу не сожалеть о тех прекрасных кудрях, подобных вашим, Марианна Викентьевна, которые падают под безжалостным лезвием ножниц; но антипатии во мне нет; и во всяком случае… ваш пример мог бы меня… меня… конвертировать![22]
Калломейцев не нашел русского слова, а по-французски не хотел говорить после замечания хозяйки.
— Слава богу, Марианна у меня еще очков не носит, — вмешалась Сипягина, — и с воротничками и с рукавчиками пока еще не рассталась; зато естественными науками, к искреннему моему сожалению, занимается; и женским вопросом интересуется тоже… Не правда ли, Марианна?
Всё это было сказано с целью смутить Марианну; но она не смутилась.
— Да, тетушка, — отвечала она, — я читаю всё, что об этом написано; я стараюсь понять, в чем состоит этот вопрос.
— Что значит молодость! — обратилась Сипягина к Калломейцеву, — вот мы с вами уже этим не занимаемся, а?
Калломейцев сочувственно улыбнулся: надо ж было поддержать веселую шутку любезной дамы.
— Марианна Викентьевна, — начал он, — исполнена еще тем идеализмом… тем романтизмом юности… который… со временем…
— Впрочем, я клевещу на себя, — перебила его Сипягина, — вопросы эти меня интересуют тоже. Я ведь не совсем еще состарилась.
— И я всем этим интересуюсь, — поспешно воскликнул Калломейцев, — только я запретил бы об этом говорить!
— Запретили бы об этом говорить? — переспросила Марианна.
— Да! Я бы сказал публике: интересоваться не мешаю… но говорить… тссс! — Он поднес палец к губам. — Во всяком случае печатно говорить запретил бы! безусловно!
Сипягина засмеялась.
— Что ж? по-вашему, не комиссию ли назначить при министерстве для разрешения этого вопроса?
— А хоть бы и комиссию. Вы думаете, мы бы разрешили этот вопрос хуже, чем все эти голодные щелкоперы, которые дальше своего носа ничего не видят и воображают, что они… первые гении? Мы бы назначили Бориса Андреевича председателем.
Сипягина еще пуще засмеялась.
— Смотрите, берегитесь; Борис Андреич иногда таким бывает якобинцем…
— Жако́, жако́, жако́, — затрещал попугай.
Валентина Михайловна махнула на него платком.
— Не мешай умным людям разговаривать!.. Марианна, уйми его.
Марианна обернулась к клетке и принялась чесать ногтем попугайчика по шее, которую тот ей тотчас подставил.
— Да, — продолжала Сипягина, — Борис Андреич иногда меня самое удивляет. В нем есть жилка… жилка… трибуна.
— C’est parce qu’il est orateur![23] — сгоряча подхватил по-французски Калломейцев. — Ваш муж обладает даром слова, как никто, ну, и блестеть привык… ses propres paroles le grisent…[24], a к тому же и желание популярности… Впрочем, он теперь несколько рассержен, не правда ли? Il boude? Eh?[25]
Сипягина повела глазами на Марианну.
— Я ничего не заметила, — промолвила она после небольшого молчания.
— Да, — продолжал задумчивым тоном Калломейцев, — его немножко обошли на Святой.
Сипягина опять указала ему глазами на Марианну.
Калломейцев улыбнулся и прищурился: «Я, мол, понял».
— Марианна Викентьевна! — воскликнул он вдруг, без нужды громко, — вы в нынешнем году опять намерены давать уроки в школе?
Марианна отвернулась от клетки.
— И это вас интересует, Семен Петрович?
— Конечно; очень даже интересует.
— Вы бы этого не запретили?
— Нигилистам запретил бы даже думать о школах; а под руководством духовенства — и с надзором за духовенством — сам бы заводил!
— Вот как! А я не знаю, что буду делать в нынешнем году. В прошлом всё так дурно шло. Да и какая школа летом!
Когда Марианна говорила, она постепенно краснела, как будто ее речь ей стоила усилия, как будто она заставляла себя ее продолжать. Много еще в ней было самолюбия.
— Ты не довольно подготовлена? — спросила Сипягина с ироническим трепетанием в голосе.
— Может быть.
— Как! — снова воскликнул Калломейцев. — Что я слышу!! О боги! Для того, чтобы учить крестьянских девочек азбуке, — нужна подготовка?
Но в эту минуту в гостиную с криком: «Мама, мама! папа́ едет!» — вбежал Коля, а вслед за ним, переваливаясь на толстых ножках, появилась седовласая дама в чепце и желтой шали и тоже объявила, что Боренька сейчас будет!
Эта дама была тетка Сипягина, Анна Захаровна по имени. Все находившиеся в гостиной лица повскакали с своих мест и устремились в переднюю, а оттуда спустились по лестнице на главное крыльцо. Длинная аллея стриженых елок вела от большой дороги прямо к этому крыльцу; по ней уже скакала коляска, запряженная четверней. Валентина Михайловна, стоявшая впереди всех, замахала платком, Коля запищал пронзительно; кучер лихо осадил разгоряченных лошадей, лакей слетел кубарем с козел да чуть не вырвал дверец коляски вместе с петлями и замком — и вот, с снисходительной улыбкой на устах, в глазах, на всем лице, одним ловким движением плеч сбросив с себя шинель, Борис Андреевич спустился на землю. Валентина Михайловна красиво и быстро вскинула ему обе руки вокруг шеи — и трижды с ним поцеловалась. Коля топотал ногами и дергал отца сзади за полы сюртука… но тот сперва облобызался с Анной Захаровной, предварительно сняв с головы пренеудобный и безобразный шотландский дорожный картуз, потом поздоровался с Марианной и Калломейцевым, которые тоже вышли на крыльцо (Калломейцеву он дал сильный английский shakehands[26], «в раскачку» — словно в колокол позвонил) — и только тогда обратился к сыну; взял его под мышки, поднял и приблизил к своему лицу.
Пока всё это происходило, из коляски, тихонько, словно виноватый, вылез Нежданов и остановился близ переднего колеса, не снимая шапки и посматривая исподлобья… Валентина Михайловна, обнимаясь с мужем, зорко глянула через его плечо на эту новую фигуру; Сипягин предупредил ее, что привезет с собою учителя.
Всё общество, продолжая меняться приветами и рукопожатиями с прибывшим хозяином, двинулось вверх по лестнице, уставленной с обеих сторон главными слугами и служанками. К ручке они не подходили — эта «азиатщина» была давно отменена — и только кланялись почтительно, а Сипягин отвечал их поклонам — больше бровями и носом, чем головою.
Нежданов тоже поплелся вверх по широким ступеням. Как только он вошел в переднюю, Сипягин, который уже искал его глазами, представил его жене, Анне Захаровне, Марианне; а Коле сказал: «Это твой учитель. Прошу его слушаться! Подай ему руку!» Коля робко протянул руку Нежданову, потом уставился на него; но, видно, не найдя в нем ничего особенного или приятного, снова ухватился за своего «папу». Нежданов чувствовал себя неловко, так же, как тогда в театре. На нем было старое, довольно невзрачное пальто; дорожная пыль насела ему на всё лицо и на руки. Валентина Михайловна сказала ему что-то любезное, но он хорошенько не расслышал ее слов и не отвечал, а только заметил, что она особенно светло и ласково взирала на своего мужа и жалась к нему. В Коле ему не понравился его завитой, напомаженный хохол; при виде Калломейцева он подумал: «Экая облизанная мордочка!» — а на другие лица он вовсе не обратил внимания. Сипягин раза два с достоинством повертел головою, как бы осматривая свои пенаты, причем удивительно отчеканивались его длинные висячие бакенбарды и несколько крутой, маленький затылок. Потом он сильным, вкусным, от дороги нисколько не охрипшим голосом крикнул одному из лакеев: «Иван! проводи г-на учителя в зеленую комнату да чемодан их туда снеси» — и объявил Нежданову, что он может теперь отдохнуть, и разобраться, и почиститься — а обед у них в доме подают ровно в пять часов. Нежданов поклонился и отправился вслед за Иваном в «зеленую» комнату, находившуюся во втором этаже.
Всё общество перешло в гостиную. Там еще раз повторились приветствия; полуслепая старушка-нянька явилась с поклоном. Этой, из уважения к ее летам, Сипягин дал поцеловать свою руку и, извинившись перед Калломейцевым, удалился в спальню, сопровождаемый своей супругой.
VII
Обширная и опрятная комната, в которую слуга ввел Нежданова, выходила окнами в сад. Они были раскрыты и легкий ветер слабо надувал белые шторы: они округлялись, как паруса, приподнимались и падали снова. По потолку тихо скользили золотистые отблески; во всей комнате стоял весенний, свежий, немного сырой запах.
Нежданов начал с того, что услал слугу, выложил вещи из чемодана, умылся и переоделся. Путешествие его уморило; двухдневное постоянное присутствие человека незнакомого, с которым он говорил много, разнообразно — и бесплодно, раздражило его нервы; что-то горькое, не то скука, не то злость, тайно забралось в самую глубь его существа; он негодовал на свое малодушие — а сердце всё ныло!