И тогда не пройдет и года с того мига, когда опустился первый занесенный над тобой кулак, когда ты первый раз рухнул в пыль, когда впервые обратился в бегство, как ты очутишься в том же самом месте, в том же самом городе, только не живой, как в прошлый раз, а мертвый, и мухи будут виться вокруг глаз твоих — глаз мертвой грязной шлюхи в придорожной канаве. Но ты умрешь не до конца.
Частичка тебя останется жить дальше. Осиротевшая, растленная и презренная — ты швырнешь ее в лоно тех, кто лишил сладости дни твои, ибо это дурной плод их преступлений, это их кровь, их грех, их наказание — кровавое дитя, исчадие порока…
Я вновь обратил свое внимание на дорогу. Платье Бет сверкало под слепящим солнцем, словно алмаз в пыли. Рядом с ней маленький лысый человечек в черном костюме пытался развернутьнад девочкой огромный ярко–красный пляжный зонтик.
Бет стояла неподвижно. Ее белоснежный фартук и золотые локоны были такими бесстыже яркими, что жгли мне глаза. Пришлось зажмуриться. Но и под закрытыми веками ее сияние трепетало, словно серебряный язык пламени, отороченный золотом, — одинокое светило во мраке моей слепоты. Кудри Бет ползли по ее плечам, свиваясь в клубки словно змеи; светящаяся аура окружала их. И от этого воздух над ее головой тоже светился, образуя некое подобие нимба над короной шелковистых волос. И вот что я вам скажу — не будь я единственным свидетелем, присутствовавшим при явлении Бет в долину, единственным хранителем доверенной мне крупицы истины, я и сам стал бы жертвой божественного соблазна.
О лучезарная самозванка! О диавольская обманщица!
Я снова обвел взглядом дорогу. Школьники ушли — видимо, обратно в свою душную классную комнату. И дорога опустела, если не считать двух крошечных фигурок — черной и белой — и упрямого ярко–красного зонта. И я смотрел на них, а они смотрели на сборщиков тростника в этот самый первый день жатвы.
И мне вспомнились слова пророка Исайи: Но приблизьтесь сюда, вы, сыновья Чародейки, семя прелюбодея и Блудницы! Над кем вы глумитесь?
Против кого расширяете рот, высовываете язык?
Не дети ли вы преступления, семя лжи?
И тут Господь, призвавший меня из утробы матери, заговорил со мною и дал мне распоряжения простые и ясные, произнесенные притом неизъяснимо прекрасным голосом.
— Юкрид… — начал Он. —,Юкрид!
А я сидел и слушал в немом восторге Его голос.
— Юкрид… — начал Он.
XIV
Бет сидела на краешке кровати. На ней не было ничего кроме легких трусиков и одного белого гольфика. Подняв босую ножку, так что колено уперлось в подбородок, Бет, мыча от раздражения, пыталась натянуть на нее другой гольфик.
Наконец, свесив с кровати рядом с первой и вторую гладкую юную конечность, Бет уставилась, с трудом открывая сонные вежды, на Сардуса, стоявшего перед ней в безупречном черном воскресном костюме и с аккуратно расчесанной бородой. Сардус обмахнул лицо шляпой, которую держал в руке, и улыбнулся Бет.
— Воскресенье, — сказала Бет спокойно, но твердо, словно предупреждая этим ответом какой–то еще не заданный, но давно ожидаемый вопрос.
— Верно, — сказал Сардус, — а значит, тебе пора к миссис Шелли.
Девочка нахмурила лобик
— Отец, скажи мне, а Бог как дышит?
Сардус сел рядом с девочкой. Положил свои большие мужские руки на ее голые плечики и повернул Бет лицом к себе.
— Что случилось, дитя мое? — спросил Сардус, пытливо вглядываясь в глаза девочке.
— Мне показалось, что я слышала ночью дыхание Бога под моим окном. Он дышал шумно так, с присвистом. И Он… был там… ну, то есть тень Его. Я видела под окном… она стояла и дышала… а–а–а потом… ушла. Я подошла к окну, хотя мне было страшно, но Бог уже ушел…
— Почему ты думаешь, что это был Бог? — спросил Сардус, с трудом сдерживая гневную дрожь в голосе. Он–то отлично знал почему.
— Потому что и миссис Бакстер, и мисс Сара Блюм говорили мне, что Бог обязательно явится мне. И что я не должна бояться. Неужели я испугала Бога? А вдруг Он рассердится и снова покарает нас?
Сардус обнял дочь длинными худыми руками и прижал ее внезапно показавшееся ему таким хрупким тельце к груди.
— Нет, крошка, это был не Бог, — сказал Сардус.
XV
Время от времени я навещал кладбище, а иногда гулял по полям, но толку в этом не было никакого, потому что посевы, высаженные после жатвы, были еще слишком низкими и в них невозможно было спрятаться. Я начал обследовать холмы.
До них приходилось добираться несколько миль, зато там наверху, среди скал, я находил логова диких собак и высокие деревья, на которые можно было вскарабкаться. Я находил злобных змей, разомлевших на солнышке, и убивал их.
Схватив змею за хвост, я раскручивал ее над головой, а затем щелкал в воздухе ее телом словно хлыстом или же просто разбивал ей череп о камень или ствол дерева. Змеиные трупы я развешивал на ветвях деревьев; я чувствовал себя мощным словно машина. Иногда же я просто залезал на скалы и изучал сверху долину. И все время размышлял, размышлял и размышлял. Пару раз я даже переночевал на холмах под звездным небом. Но бблыпую часть времени я всетаки проводил в относительной безопасности моей комнаты.
Иногда я вытаскивал затычку из дырки и наблюдал, как Ма и Па сживают друг друга со свету. Я часто задавал сам себе вопрос: сколько еще времени пройдет, прежде чем у Па окончательно лопнет терпение и он порвет эту суку на клочки? Я вспомнил, как убивал змей, и подумал, что дело–то не такое уж и сложное.
И к нему все шло. Я–то чувствовал.
Я–то знал.
Осень. Сентябрь 1953–го. Я подсматриваю в дырку.
Оба моих родителя были там. Па сидел за столом: комок обнаженных нервов. Он строил карточный домик. Домик был уже такой высоты, что я видел лицо Па только тогда, когда он привставал, чтобы проверить вертикальность всего сооружения. И каждый раз, когда он привставал, я видел его глаза, злобно скошенные и налитые желчью.
Ма стояла спиной к Па. Приложившись к глиняной бутылке с самогоном, она рассматривала собственную фотографию в рамке, висевшую на стене комнаты.
Она безостановочно трещала и балаболила о том, каким она была миленьким цветочком перед тем, как ее сорвали и оставили вянуть в пыли. Прерывалась она только для того, чтобы вновь приложиться к бутылке.
Я видел, как у Па руки тряслись от этих речей. И вместе с руками сотрясался карточный дом.
А Ма продолжала оплакивать свою пропащую жизнь, обливая Па помоями, так что можно было подумать, что если бы не он, то она все еще была бы тем самым цветочком на фотографии. А она все несла и несла, какой Па старый ленивый ублюдок, к тому же выживший из ума. Карточный дом накренился, на мгновение завис в воздухе и рухнул, и вместе с ним что–то рухнуло в мозгу у Па.
Он вскочил со стула и кинулся через комнату со всей прытью, на какую был способен, к своей жене, вновь нежно и страстно припавшей к горлышку. Сшибив Ма с ног, он с размаху расплющил ее лицом о стену. Брызнули осколки: бутыль, горлышко которой все еще было у Ма во рту, разбила дном стекло на свадебной фотографии. Но кроме звона стекла я услышал еще какое–то странное, болезненное бульканье. Ухватив Ма за волосы, Па повторно размазал ее лицом по стенке. Бутыль вошла еще глубже в горло, и даже из своей комнаты я услышал, как челюсти Ма разошлись с отчетливым хрустом. Третий удар полностью вогнал бутыль ей в пасть, распялив рот в зловещей ухмылке от уха до уха.
Па перевернул Ма; ее тело сползло по стене и уселось на полу, расставив в стороны ноги и свесив руки, словно толстая кукла. Рот осклабился в ухмылке, как у тростниковой жабы.
Па взял два кирпича со старой пузатой печки — по одному в каждую руку. А затем развел их в стороны, как оркестровые тарелки, и изо всей силы ударил ими по ушам свою жену, так что бутыль у нее в глотке разбилась. Кровь.
Голова Ма сразу же накренилась вперед, а разбитое горлышко бутылки пробило загривок своими острыми краями и выступило из шеи, словно аккуратный маленький краник величиною с большой палец руки, и из него струей хлынула дымящаяся кровь, смешанная с самогоном. Клочок засаленных волос, срезанный горлышком, прилип к стене.
Па выронил кирпичи. Они упали с глухим, влажным стуком в лужу крови на полу.
Па дышал учащенно и тяжело. С губ его сорвался странный стон, высокий и отрывистый. В правом кулаке Па все еще сжимал выдранную прядь седых волос.
Так он и стоял, не шелохнувшись, не вымолвив ни слова, пока его башмаки не превратились в два острова, омываемых алым дымящимся морем.
Я засунул затычку на место, соскользнул с постели и вошел в гостиную. Подошел к отцу и встал рядом с ним.
Па медленно наклонял голову, пока не встретился глазами со мной. Он весь дрожал, как мокрый щенок, но глаза у него были ясные и живые.