Так он и стоял, не шелохнувшись, не вымолвив ни слова, пока его башмаки не превратились в два острова, омываемых алым дымящимся морем.
Я засунул затычку на место, соскользнул с постели и вошел в гостиную. Подошел к отцу и встал рядом с ним.
Па медленно наклонял голову, пока не встретился глазами со мной. Он весь дрожал, как мокрый щенок, но глаза у него были ясные и живые.
— Простыню свою принеси. Да бечевку покрепче.
Я вернулся с комком грязного постельного белья в руках, отдал ему, а затем вернулся к себе в комнату, постоянно повторяя про себя: «Бечевка бечевка бечевка бечевка…» В словно присыпанном тальком свете сумерек, под уплывающим за горизонт солнцем, втягивающим в себя свои острые копья, под нахмуренным иссинячерным челом ночи Эзра и Юкрид брели по топким пустошам. У каждого на плече лежало по постромке с сосновой дощечкой на конце. Другие концы постромок были привязаны к огромному поддону из ржавого гофрированного железа, на котором лежала мертвая отталкивающего вида туша, окутанная грязной белой простыней, примотанной для надежности цветным электрическим проводом. Обе фигуры изрядно кренились под тяжестью мертвого тела, которое они волокли на себе, опираясь при ходьбе на узловатые палки. Лица их были перекошены от натуги, но они величаво волокли свою ношу, словно стараясь из всех сил соблюсти хотя бы остатки приличий, подобающих похоронной церемонии. Вот почему они были серьезны, вот почему они покрыли головы серыми колпаками.
Пустоши были залиты золотом, вязкие воды болота неподвижны как зеркало.
Похоронная команда, состоявшая из отца и сына, медленно приблизилась к мелководью, которое окружало островок, черный словно преисподняя. Как два столпа они склонились под натяжением веревок, связывавших их с кровавой ношей^ доставленной сюда через зыби земные, с горой мертвого мяса, которую ныне ощупывали праздные позлащенные пальцы умирающего солнца.
Когда Эзра и Юкрид достигли извилистой границы вод, они сбросили постромки с плеч и с ходу, не оста* навливаясь, раскачали веревки, чтобы большое, каюко? ровья туша, тело получило достаточный импульс для того, чтобы преодолеть несколько последних фугой, отделявших его от трясины. И не молвив ни слова, не обернувшись назад, не пропев псалма, не помолившись, не швырнув щепотки праха, старик и мальчик, твердо упершись ногами в почву, кинули огромный белый тюк с поддона в воду.
Тело Ма Кроули скрылось под поверхностью бочат га. Жидкая черная грязь, похожая на смолу или вулканическую лаву, не всколыхнулась, не забурлила, а только тихо расступилась, перед тем как поглотить его. На какой–то миг тело исчезло. Отец и сын молча стояли на берегу, глядя на непостижимые воды. Окутанный саваном труп всплыл в непристойной позе посреди бочага, медленно перевернулся на бок, затем лениво, беспомощно, подталкиваемый палками могильщиков, окончательно ушел в жадное чрево трясины.
Груз смерти, обвитый кровавым приданым, опустился в черную жижу, образовавшуюся от смешения глины с остатками сгнившей растительности. Две мрачные фигуры на берегу, бесплотные словно тени, смотрели на то, как вороватые вороны пикируют с неба и садятся на новую подводную отмель, а болотные крысы подплывают, чтобы предъявить права владения на нее. Так Юкрид и Эзра стояли и смотрели, пока плавучий остров окончательно не растаял в двойной темноте топи и ночи.
XVI
Странные дни последовали за смертью и похоронами Ма Кроули.
Мой старик слонялся по лачуге в состоянии той невесомой эйфории, которая наблюдается у людей, скинувших со спины гнетущую тяжесть в конце длинного и утомительного путешествия. Он не улыбался, не пел, не болтал; он просто весь лучился тихим удовольствием, удовлетворением, глубоким осознанием того, что его супруга никогда больше не вернется в этот дом.
Еще более странной выглядела новая и очень прочная связь, возникшая между отцом и Юкридом после смерти матери, — связь, сравнимая прочностью с узами сиамских близнецов. Ма была тем самым широким и тлетворным морем, которое разделяло отца и сына. Благодаря пережитому им чудовищному катарсису отец перешагнул через это препятствие и упал в родственные объятия сына.
Но связь эта была не просто прочной; она была многогранной, что еще более укрепило эту странную дружбу. Юкрид стал для Па идеальным партнером, словно сообщник для убийцы, священник для исповедующегося, немой слушатель — для рассказчика; все это помогало становлению их странного, но крепкого союза.
Каждый вечер, сидя за столом в гостиной, Па погружался в долгие воспоминания: беззаконные дни юности, дикие выходки своей слабоумной родни, злосчастное путешествие в долину, бутылка горного безумия, которая стоила ему уха, — все это рассказывалось для единственного, но внимательного слушателя. В другие вечера бормотание Па становилось откровенно похоже на исповедь, и Юкрид, сидя за столом и вылавливая ложкой из миски рубленое мясо и капусту, слушал, как безумный старик облегчает свою душу. Иногда он говорил о Ма, и слова его были настолько беспощадны, что покойница, наверное, ворочалась в могиле. Но, несмотря на всю убежденность, с которой Па обличал «царицу распутниц» и «свиную тушенку», как он любил выражаться, какая–то фальшивая нота, подобная той, что слышится в звоне расколотого колокола, постоянно вкрадывалась в его инвективы. И чем больше Юкрид слушал эти разглагольствования, тем более уязвимыми казались ему доводы отца. Видно, истинные чувства, которые сыграли главную роль в случившемся, были таковы, что старик сам себе не решался в них признаться и посему топил их в потоке обид и злобной ругани. Юкрид видел, к своему все возраставшему изумлению, что тирады отца служили только для того, чтобы скрыть за ними, как за броней, шаткий скелет вины и сожаления и все возрастающее горе утраты. Как ни трудно было себе в этом признаться, Юкрид вынужден был заключить, что под похвальбой и трепом старик прятал покаянное сердце, снедаемое угрызениями совести и ужасом перед непоправимостью содеянного.
— Угрызения совести? — спросил сам себя Па в один из вечеров и гадко засмеялся: — Чувствую ли я угрызения совести? Ха–ха–ха! Ничего в жизни смешнее не слышал! Чувствовал ли святой Георгий угрызения совести, когда убил дракона?
Сожалел ли Давид, отрубая голову Голиафу? Фигушки! А царь Ахав — оплакивал ли он день, в который велел затоптать Иезавель копытами коней, а затем бросил ее на съедение псам? Верно, не оплакивал! И я не буду, клянусь небесами!
Мясная муха ползла по столу: Па схватил ее одним ловким движением руки.
Насекомое пронзительно жужжало в кулаке, который Па поднес к здоровому уху.
— Черт, в этой пьянчуге бесов водилось куда больше, чем в целой своре драконов, а злобливости ей было не занимать у любого филистимлянина, да и пострашнее она была, чем Голиаф, раза так в два. И к тому же — тут уж я чем хочешь поклянусь, — обшарь хоть все выгребные ямы в блядском королевстве, а все же не найдешь мерзости паршивей, чем породившая тебя грязная свинья.
Юкрид сглотнул слюну.
Муха перестала жужжать как бешеная и замолкла в кулаке у Па, время от времени вновь начиная колотиться в буйном припадке, который с каждым разом становился все короче и тише и случался все реже.
— Она и была та самая вавилонская блудница. А теперь ей конец… — сказал Па, открывая кулак и вышвыривая за дверь труп мухи.
— А теперь ей конец, — спокойно повторил он.
А Юкрид сидел: он все видел, но ничего не сказал.
Да, безгласный и немой, Юкрид желал сильно как никогда, чтобы его язык шевельнулся в зеве, скинул с себя кандалы молчания и излил тьмы невыговоренных тайн, заключенных в темнице Юкридова сердца. В немой молитве он упрашивал Господа, чтобы тот даровал своему смиренному рабу дар речи хотя бы по вечерам. Хотя бы на один час. Но Небеса в тот день так и не снизошли до чуда.
Такова была потребность Юкрида в речи, что, на миг отложив свою веру в сторону, он подвергнул Провидение исследованию на предмет его мудрости. Он размышлял об умирающей мухе и о том, что даже эта нижайшая и зловоннейшая из тварей, пожирательни–ца дерьма, способна была возгласить о своей собственной кончине, в то время как избранному воину Господню, земному отростку Тела Божия, бичу и жезлу Творца было отказано в даре речи.
Юкрид сидел и, не слушая брюзжания отца, размышлял о том, является ли его немота необходимым условием, благодаря которому он способен слышать Бога, или нет. Затем он принялся размышлять о Царствии Небесном и о том, не останется ли он немым и там. От последней мысли он вздрогнул. Он гадал, слышит ли Бог его немые молитвы и просьбы, а если слышит, то как для него звучит Юкридов голос? Бормотанием, как голос Па, или рыком и рявканьем, словно голос Ма? Пока он обдумывал все это, сознание его окутала сонная пелена.