Оставшись без духа, плоть и тело разрослись и заполнили собой практически все человеческое существо, мыслящее свободу в терминах осознанной необходимости. Потеря второго члена оппозиции «тело (плоть) – душа» полностью перевернула картину мира. И год этого переворота – 1979-й, когда в Париже вышел роман Лимонова «Это я, Эдичка». И опять я слышу возглас читателя: а как же набоковская Лолита, она же тоже неприличная?! Неприличная, но про другое. И об этом – позже.
К Эдичке была хорошая литературная подводка. Вполне классического размаха. Опирающаяся на новый миф о человеке – будущем строителе коммунизма. Да, да, Эдичка, на мой взгляд, появился не из недр классики, а из недр пролетарской матери-литературы.
В голове у этой матери главенствовал другой миф о человеке: у него нет души, но есть мораль, то есть некоторый общественный договор о правилах (Моральный кодекс строителя коммунизма). Эта мораль «наигрывает» на тело, давая возможность пышного, почти ренессансного расцвета телесности (вспомним здесь знаменитую картину Дейнеки «После боя», на которой в парах душевой изображены роскошные мужские тела): она и в концепции физической культуры, и в эстетике гармонично развитого тела рабочего («Рабочего и колхозницы»), и в отрицании самого мифа любви, который куда-то испаряется вместе со связкой души и тела. Раз нет этой связки, значит, нет и любви, а есть пережиток прошлого или попросту надувательство, о котором говорят герои в литературных произведениях. Что предлагалось сделать с любовью? Убрать с корабля современности? Ту – убрать, а эту телесную – делать. В ранне– и зрелосоветской литературе практически нет любовных объяснений. Но присутствует самая что ни на есть глубокая телесность и плотскость, столь точно обозначенная Горьким в «Жизни Клима Самгина»:
«Мужчина должен поглощать женщину так, чтоб все тайные думы и ощущения ее полностью передавались ему».
Эта мысль очень понравилась Самгину, он всячески повторял ее, как бы затверживая. Уже не впервые он рассматривал Варвару спящей и всегда испытывал при этом чувство недоумения и зависти, особенно острой в те минуты, когда женщина, истомленная его ласками до слез и полуобморока, засыпала, положив голову на плечо его».
«Его волновал вопрос: почему он не может испытать ощущений Варвары? Почему не может перенести в себя радость женщины, – радость, которой он же насытил ее?»
Интересен также фрагмент любовного объяснения, совершенного в приливе плотского влечения, у Казакова в «Страннике», написанном много позже, в 1956 году:
– Что ты, что ты, я это… Не бойся, я это…
– Пусти, бродяга! Богомолец чертов, пусти! – невнятно сказала Люба и, вырвавшись, села, зажав рубашку в коленях.
– Погоди… Женюсь на тебе, не шуми ты, послушай, что говорю… – зашептал он. – Женюсь, хоть завтра… Бороду сбрею, в колхозе буду работать… В баню схожу, – добавил он, вспомнив, что давно не мылся в бане. – Иди ко мне, приласкаю…
– Мама! – крикнула Люба, соскакивая с постели и прижимаясь к стене. – Отойдешь ты от меня, черт поганый? – старалась она за грубостью скрыть свой ужас перед ним.
– Я тебя любить буду! – тоскливо шептал странник, чувствуя уже, что ничего не выйдет. – Я здоровый, молодой, сила во мне мужская кипит… Бороду хоть сейчас сбрею! Ты подумай, ребят то нынче в колхозах совсем нет, пропадешь или за вдовца выйдешь, на детей… Иди сюда, ну! Хочешь, в землю поклонюсь?
Но в полный рост эта литературная эрекция случилась все-таки у Лимонова в романе «Это я, Эдичка». Вот небольшие цитаты из его книги: «Вначале после 19 декабря она еще заставляла себя и пыталась не отказывать мне в любви, делать со мной любовь, по какому-то свойству моего организма мне тогда ее всякий день хотелось, у меня постоянно стоял хуй».
Такая интерпретация слишком близко подходит к романовской повести «Без черемухи», к медицинскому учебнику и поэтому такую концепцию любви пришлось все-таки оплодотворить мифотворчеством, придумав поэзию разврата (вслед за «Цветами зла») и вновь вернувшись к сладости греха: «Оказалось, что любовь развратила меня, не кажется ли вам, что любовь – это род сексуального извращения, что это редкая ненормальность и, может быть, ей следует находиться в медицинском учебнике впереди садизма и мазохизма».
В чем принципиальная новизна такого измерения любви, не просто плотского, а откровенно-плотского, грубо-плотского, поэтически-грубо-отвязного? В том, что и до этого мифологизированные, покрытые тайной и табу мужской и женский половые органы обрели новое качества бытия в культуре – пусть даже и маргинальной. Они восстали из индоевропейского пласта.
Какова история представлений об этих регалиях-гениталиях?
Фаллос – это главная сила людей (людей-мужчин). Именно поэтому фалли́ческий культ свойственен многим древним (Ассирия, Вавилония, Эллада, Крит, цивилизации древних народов Америки) и современным культурам (племена Африки, Южной Америки, Австралии и Океании). Совершая свои путешествия в Африку ли, на Восток ли, на Аппенинский полуостров ли, в Латинскую ли Америку, мы нередко натыкаемся там на изображения фаллосов всех размеров и цветов, изображения, призванные пробудить не скабрезную улыбочку, а священный трепет. Да и наш пресловутый кукиш – типичный рудимент этого культа, столь распространенного среди наших предков, крепко почитавших бога Ярилу (именно поэтому яриться – это скорее все-таки мужское качество, а не женское), отвечающего за всю, в том числе и мужскую, оплодотворяющую силу. Имена богов мужской силы перечисляются десятками, есть и греческие, и римские, и японские, и арабские, какие угодно. Чего только стоит один культ Приапа (древнегреческого бога плодородия; бога полей и садов – у римлян; изображался безобразным, с чрезмерно развитыми половыми органами в состоянии вечной эрекции) и его изображения на старинных фресках!
У нас и по сей день этот культ, существующий подспудно, очень силен. Здесь и вся матерная метафорика, столь богато оперирующая пресловутыми тринадцатью матерными корнями и рисующая с их помощью богатейшие картины мира, и система эвфемизмов, ставящая знак равенства между мужским здоровьем, мужской силой и дееспособностью его фаллоса.
Лимонов имел право в этой связи вытащить на свет божий этих языческих героев и божеств, учитывая мощную, почти ренессансную телесность пролетарской культуры 1920–1930-х годов, дополненную и довоплощенную могучей телесностью сталинской эпохи. В этих образчиках дремала большая жизненная сила. На фоне поизносившейся блеклой любовной риторики советской прозы откупоренная Лимоновым древняя метафорика, поддержанная свежим контекстом, как внутренним, так для него и внешним, конечно, общеевропейским – была, извините за каламбур, новой, яркой и свежей струей. Но какое язычество в России может обойтись без христианства, без сладкого привкуса греха? И какой грех может быть в русской литературе, в русском мировоззрении, в русском понимании любви и любовном признании без Достоевского, без его униженных, оскорбленных, падших, но пылких и задирающих в небо головы героев, пускай даже на миг позволивших себе уронить штаны и обнажить эрекцию?
И вот он, Достоевский, гуляет по лимоновским строкам, превращая его текст в подлинную литературу, именно потому, что в ней есть достоверность и подлинность представленной модели отношений, опирающейся не на заимствованный или изобретенный изыск, а на подлинную точку опоры:
«Относись к Елене, Эдичка, как Христос относился к Марии Магдалине и всем грешницам, нет, лучше относись. Прощай ей и блуд сегодняшний и ее приключения. Ну что ж – она такая, – убеждал я себя. – Раз ты любишь ее – это длинное худое существо в застиранных джинсиках, которое роется сейчас в духах и с важным видом нюхает их, отвинчивая пробки, раз ты любишь ее – любовь выше личной обиды. Она неразумная, и злая, и несчастная. Но ты же считаешь, что ты разумный и добрый – люби ее, не презирай… Любовь не требует благодарности и удовлетворения. Любовь сама – удовлетворение».
Что это? Новая тема, ворвавшаяся в тематический инвентарь любовного объяснения? Скорее, не новая тема, а новые герои, которые принципиально расширили и возможности любовного объяснения. Пролетарская литература, пролетарские писатели, отражающие знаменитые «половые проблемы с точки зрения рабочих завода Красной Пресни» (фраза из пьесы «Синие кони на красной траве. Революционный этюд» Михаила Шатрова), вместе с новыми героями привели и новый дискурс, когда высокие чувства (синонимичные литературе как таковой) уступили место голой и в прямом, и в переносном смысле правде, придав любовному объяснению новую цель и новый набор аргументов (я тебя люблю = я хочу овладеть тобой физически).
Но старая традиция продолжала существовать. В людях «старого образца». В среде «прежних», а не новых людей остается прежний, архаичный взгляд. В «Докторе Живаго» Пастернака читаем: «Я – надломленная, я с трещиной на всю жизнь. Меня преждевременно, преступно рано сделали женщиной, посвятив в жизнь с наихудшей стороны».