Как продолжала существовать новая романтика конца шестидесятых в конце семидесятых, в восьмидесятые и в девяностые. Причем как в литературе, так и в кино. И «Ирония судьбы» (1975), и «Москва слезам не верит» (1980), и «Вокзал для двоих (1982), и «Жестокий романс» (1984), добавивший в экранизации грехопадение Ларисы, без которого современный зритель не смог бы смотреть это кино как современное. В этих всенародных хитах герои целуются, «спят» в кадре, пускай и очень целомудренно.
У нас тоже произошла своя сексуальная революция, мягко, аккуратно, соединив в себе всю предыдущую традицию и мифологические основы.
В девяностые Юрий Нагибин в «Моей золотой теще» отчетливо соединяет фактически описанный половой акт со словом «любовь». Мы интегрировали, пройдя все повороты и тупики, в наш исконный миф, миф европейский – по происхождению античный:
«То, что мы делали, отличалось воистину олимпийской разнузданностью, когда боги, не стесняясь, творили любовь посреди божественного синклита. Я был равен небожителям бесстыдством, но не удачливостью <…> симуляция помощи, она помогала себе в последний миг ускользнуть.
Мы оба задыхались. Свет – звезд ли, фонарей – молочно высвечивал ее нагое тело в пене почти растерзанных одежд, и это не позволяло мне отступить или хотя бы сделать передышку. Прекрасная и ужасная борьба изнуряла меня, но не обессиливала. <…>
Я долго относил эти повторяющиеся промахи за счет собственной неумелости, неудобства позы, нашей общей перевозбужденности и только потом понял, что она сознательно не допускала завершения. Как-то в голову не приходило, что моя теща, мать моей жены, была женщиной в расцвете лет и вполне могла еще иметь детей, а это никак не входило в ее намерения. Страх зачатия был сильнее хмеля.
<…>
– Погоди, – сказала она задушенным голосом. – Ты меня замучил.
– Только ничего не прячьте, – сказал я, боясь, что она начнет застегиваться.
<…>
– А вы понимаете, что я вас люблю? – сказал я. – По-настоящему люблю.
– Правда? – никогда не видел я таких круглых, таких распахнутых глаз.
Конечно, такое описание просто нуждалось в мифологизации – отсюда и олимпийская разнузданность, и боги, и божественный синклит, и небожители и упоминающийся в дальнейшем тексте Млечный путь.
Русская любовная история, описанная с отсылкой к античной мифологии, в чем-то предвещает европеизацию по античному образцу, которая начнется вот-вот, уже с 1998 года, когда на российские прилавки ляжет полная обойма европейского и американского глянца. Слово «сексуальный» становится синонимом слова «хороший», которое может быть отнесено к чему угодно – дому, обеду, лекции по сопромату и так далее, а сам половой акт мифологизируется и полагается в качестве цели почти что любого социального взаимодействия. Татьяна Толстая в своем эссе «Какой простор? Взгляд через ширинку», посвященном выходу одного мужского глянцевого журнала, по обыкновению метко резюмирует главный подход глянцевой европеизации: «Образ мужчины, конструируемый журналом, до воя прост. Это брутальное двуногое, тупо сосредоточенное на одном: куда бы вложить свой любимый причиндал… Форма существования этой белковой молекулы сводится к тому, чтобы поддерживать свой attachment в рабочей форме, устраняя возникающие помехи…, будь то начальник, работа, прыщи, теща, лень или потные руки».
Почему эта европеизация прекрасно приживается, не вытесняя при этом наш классический любовный миф? Именно потому, что язычество с его культом фаллоса, обогащенное распространившимся фрейдизмом, дало ему точки опоры. Фрагменты из Лимонова или Юза Алешковского (я имею в виду его роман «Николай Николаевич») легко можно представить себе размещенными на специальных сайтах, где мужчины делятся своими бедами. Ну вот, например, совершенно подходящий пассаж из Алешковского:
«В своем дневнике, если я отваживаюсь заглянуть туда, я обнаруживаю короткие радостные записи, что я делал с ней любовь четыре раза, или два, или один. Но она все более и более наглела, и постепенно наши «соития», – иного слова не подберешь, именно соития – так они были торжественны для меня – стали очень редкими. …Я бродил в сумерках своего подсознания, мастурбировал по ночам в ванной комнате, надев ее, только что пришедшей и уже спящей, еще теплые колготки и трусики, часто и то и другое было в пятнах спермы, чужой, разумеется, и хотел я одного только счастья, – выебать свою собственную жену».
От этого же корня вырос и Сорокин, но с одним существенным «но». Его литература, столь классическая по форме, является отрицанием классики, а, следовательно, и отрицанием любовного мифа как такового. Его тексты кажутся классической литературой, подделываются под нее, но, имитируя форму, постоянно дают сбой в точках опоры.
«Тринадцатая любовь Марины»:
– Сногсшибательно… – пробормотал Валентин, разглядывая свой лежащий на животе и достающий до пупка пенис.
– Доволен… – утвердительно спросила Марина, целуя его в абсолютно седой висок.
– Ты профессиональная гетера, я это уже говорил, – устало выдохнул он и, откинувшись, накрыл ее потяжелевшей рукой. – Beati possidentes…
Лицо его порозовело, губы снова стали надменно-чувственными. Марина лежала, прижавшись к его мерно вздымающейся груди, глядя, как вянет на мраморном животе темно-красный цветок.
– Меч Роланда, – усмехнулся Валентин, заметив куда она смотрит. – А ты – мои верные ножны.
Ссылки внутри текста показывают его искусственность: разве Роланд и его меч заходили в гости к нашему актуальному культурному опыту, равно как и любовь лесбийская, которой посвящено цитируемое произведение?
А вот у Лимонова и Трифонова «все сходится». У Маковского читаем: «Фаллос – символ космической энергии, середина микро-и макрокосма. Божество фаллосом разорвало Хаос и сотворило Мироздание». Описанная Лимоновым гибель от женщины, гибель, связанная с соитием, буквально цитирует древние индоевропейские мифы: Соитие считалось, пишет Маковский в статье «Фаллические действия» в цитировавшемся уже словаре, для мужчины равносильным смерти, женщина же при этом считалась источником этой смерти: отдав сперму женщине, мужчина утрачивает способность эрекции после коитуса.
Европеизация задает свои стандарты любовного объяснения. Миллионы юношей и девушек наряду с классическими формами любовного объяснения «пробуют» и европейский способ, где все прямо и конкретно названо. Пробуют и многое другое, нередко уходя с территории русской культуры на территорию европейскую. Они как бы меняют традицию, прислоняются к другому культурному дереву. Рекламные полосы, демонстрирующие полуобнаженных, как бы готовых к соитию женщин, красота и соблазнительность, гейский уклон, столь свойственный европейской культуре еще со времен раннего папства и первых переводов Платоновского «Пира» – все это работающие практики, сосуществующие с практиками традиционными. Что это дает? Возможность выбора себя, своей идентичности. Есть ли у этих двух культур европейской и русской конфликт? Не столь резкий, как, например, с восточной традицией. Городские мужчины и женщины, живущие в уподобленных европейским городах, вполне готовы владеть двумя практиками любовного поведения и сочетать их при необходимости.
Но важно ли, что современная русская литература не дала нам пока «рецептов» обновленного любовного объяснения?
Важно.
Потому что классика дает надежные образцы, не содержащие в себе культурного риска, образцы, которые наверняка сработают, в то время как «новодел» может и подвести.
Молодость – время экспериментов, но ведь влюбляются, соединяются не только молодые, но и зрелые люди, а у них пока, кроме вот этих объяснений, ничего нет.
Пастернак «Доктор Живаго»: «А я люблю тебя. Ах, как я люблю тебя, если бы ты только мог себе представить! Я люблю всё особенное в тебе, всё выгодное и невыгодное, все обыкновенные твои стороны, дорогие в их необыкновенном соединении, облагороженное внутренним содержанием лицо, которое без этого, может быть, казалось бы некрасивым, талант и ум, как бы занявшие место начисто отсутствующей воли. Мне все это дорого, и я не знаю человека лучше тебя».
Герман «Дорогой мой человек»:
«А ведь я люблю тебя, мой вечный, отвратительный мучитель, я одна у тебя такая, которая тебе нужна всегда, я бы все в тебе понимала и помогала бы тебе не ломать стулья, я бы укрощала тебя и оглаживала, даже тогда, когда ты норовишь укусить, я бы слушала твои бредни, я бы… да что теперь об этом толковать. И все-таки спасибо тебе за все. Спасибо не за меня, а за то, что ты есть, за то, что главное-то, что я в тебе всегда буду любить, ты не растерял за эти годы, а, пожалуй, еще и укрепился в этом.
Что я подразумеваю – не скажу никогда, но оно в каждом живом человеке, несомненно, главное.
Так вот – спасибо тебе за то, что ты есть!»
Фраерман «Дикая собака Динго, или Повесть о первой любви»:
«Время тянулось медленно. Они в полном молчании шли назад к опушке, где, словно веретена, окутанные пряжей, стояли в дыму остроконечные ели. Они выбрали лиственницу с широкими ветвями и остановились под ней. – Зачем ты надела этот халат? – спросил Коля.