Вот и все. Теперь уж ничего не поделаешь. Его дед примкнул к тем, кто пропал без вести на Сомме. Да, верно, он вернулся домой; просто потом он все потерял. Его имя могли тоже высечь на огромной каменной арке в Тьепвале. Несомненно, в какой-нибудь livre d'or[179] он внесен в полковой список представленных к наградам — документальное подтверждение той ненайденной колодки медалей. Но и это не поможет. Никаким усилием воли не воссоздать образ того человека 1915 года, в обмотках и скорее всего с усами. Он исчез за горизонтом памяти, и пухленькому французскому печеньицу, обмокнутому в чай, не дано пробудить правдивые воспоминания о былом. Воскресить их можно иначе, способом, которым внук того человека по-прежнему владеет. В конце-то концов, ему на роду написано добывать свой хлеб, балансируя между известным и неизвестным, обращая себе на пользу многозначащее заблуждение, частично вскрытые факты или будоражащую воображение подробность. Такова point de départ[180] в его ремесле.
«Томми» — вот как их называли сто лет назад, когда во Франции вырубали леса, заготовляя опоры для траншей. Позже, когда он учительствовал в Рене, его самого и его соотечественников, этих надежных, хотя и лишенных воображения здоровяков, что живут на северных островах неподалеку, ласково прозвали les Rosbifs.[181] Потом, однако, появилась новая кличка: les Fuck-offs.[182] В европейском семействе Англия превратилась в трудного ребенка, ее нерешительные политики вяло лгали о своих обязательствах, в то время как ее одетые в штатское вояки-фанаты важно расхаживали по улицам, не зная ни слова по-французски и высокомерно насмехаясь над здешним пивом. Отвали! Отвали! Отвали! Так «томми» и «ростбифы» превратились в «отвали».
Чему ж тут удивляться? Он никогда особенно не верил в возможность улучшения человеческой породы, не говоря уж о достижении совершенства; отдельные скромные сдвиги к лучшему происходили, видимо, и вследствие случайных мутаций, а не только благодаря социальным и нравственным переменам. В туннеле его памяти кто-то походя дернул Ленни Фултона за кольцо в носу и пробурчал:
— Ура «драконам», запомнил, сука?
Ох, да забудь ты про это. Вернее, взгляни на вещи шире: не всегда же нас звали славными томми да ростбифами. Раньше, на протяжении столетий, еще со времен Жанны д'Арк (что подтверждает и «Оксфордский словарь английского языка»), их, богохульников, опустошавших счастливую страну, лежащую южнее их островов, обзывали «проклятыми» да «чертями». А от «проклятого» не слишком далеко до «отвали». И вообще, что может быть банальнее ворчания стариков на беспутную молодежь! Хватит ныть.
Разве только «нытье» — не совсем точное слово. Может, вернее было бы сказать «смущение, стыд»? Пожалуй, но лишь отчасти. Эти самые «отвали» попирали чувства других — вот что он имел в виду. Представления о чужих странах редко бывают беспристрастными и точными, в них обязательно перевешивает что-нибудь одно — либо презрение, либо сентиментальность. И его самого частенько упрекают именно в сентиментальном отношении к Франции. Если обвинение будет предъявлено, он, конечно же, признает себя виновным, но в качестве смягчающего обстоятельства укажет, что для этого-то чужие страны и существуют. Идеализировать собственную страну опасно, поскольку даже минимально непредвзятый взгляд на нее может незамедлительно вызвать глубокое разочарование. Стало быть, как раз чужие страны, с их кажущейся пасторальностью, и подпитывают наш идеализм. Такой довод иногда навлекал на него обвинения в цинизме. Но ему ведь все равно; для него уже не существенно, что там о нем думают другие. И он стал мысленно рисовать своего французского двойника, который сейчас едет в противоположном направлении, глядя на поле хмеля, где еще не натянута бечева: старик в свитере из шетландской шерсти, страстный поклонник апельсинного джема, виски, яичницы с ветчиной, магазинов «Маркс и Спенсер», le fair-play, le phlegme и le self-control;[183] а также чая с густыми девонширскими сливками, песочного печенья, тумана, шляп-котелков, церковных хоров, неотличимых друг от друга домиков, двухэтажных автобусов, девушек из «Шалой лошадки», черных такси и деревень в Котсуолде.[184] Старый хрыч, старый французский хрыч. Верно, однако не отказывать же ему в столь необходимой для него экзотике? Возможно, главным злодеянием les Fuck-offs было оскорбление сентиментальных чувств этого воображаемого француза.
Поездка пролетела незаметно: сначала сельский пейзаж за окном, затем двадцать минут в туннеле, и снова пейзаж за окном. Можно было сойти в Лилле и осмотреть последний оставшийся во Франции террикон, ему ведь всегда хотелось взглянуть на эту гору шлака. Когда он впервые попал сюда, здесь стояли сотни антрацитово-черных, поблескивавших под дождем курганов. Угледобыча постепенно приходила в упадок, а забытые холмы пустой породы приобретали живописность: зеленые, подозрительно симметричные пирамиды, каких природе не создать никогда. Позднее разработали способ — какой именно, он не помнит, — измельчения шлака и превращения его в жидкую массу, и теперь остался всего один террикон. Лишенный зеленого покрова, он агатово чернеет, как встарь. Этот реликт стал частью маршрута по историческим местам на Сомме: можно погладить пони, который таскал вагонетку в шахте, потаращиться на диораму, где за стеклом стоит шахтер, чернолицый, словно древний пещерный человек; можно даже скатиться с отвала. Правда, туристам строго-настрого запрещено взбираться на террикон; и брать с собой хотя бы кусочек шлака тоже не разрешается. Эту груду сторожат одетые в форму охранники, как будто пустая порода обладает подлинной, а не мнимой ценностью.
Значит, история завершает полный круг? Нет, полного круга не бывает никогда; если история и пытается проделать такой трюк, она все равно не попадает на ту же орбиту, как космический корабль, капитан которого явно перебрал мерсо. История главным образом занимается тем, что уничтожает, вымарывает прошлое. Нет, это тоже не совсем верно. Он подумал о своем огородике в северной части Лондона. Сначала копаешь — сажаешь, потом копаешь, убирая урожай, и в результате этой ежегодной работы на участке появляется нечто новое; а ведь размер участка остается неизменным. Поэтому осколок пивной бутылки «Гиннесс», фломастер, пробка и ребристый презерватив появляются на поверхности при условии, что в землю закопали наследие предыдущих лет. Что же планируется закопать теперь? А теперь Европейский парламент намерен обсудить предложение о разумном переустройстве кладбищ времен Первой мировой войны. Естественно, все делается без лишнего шума, уважительно, под обещания соблюдать демократические процедуры и советоваться с общественностью. Но он-то, в его возрасте, прекрасно знает, как действуют правительства. Значит, рано или поздно, быть может, уже после его смерти, но кладбища эти обязательно уберут. Непременно. Как выразился один самодовольный полемист, целый век помнили, хватит. Оставить одно для показа, как оставили шлаковый отвал, а остальные перепахать. Кому нужно столько кладбищ?
Проехали Руасси. Потом сортировочную станцию, забитую пустыми пригородными поездами, — значит скоро Париж. Знаменитый «красный» северный пригород. По грубому бетону, как в Лондоне, — надписи всех цветов радуги. Однако здесь один министр культуры объявил этих стеномарал художниками, чью форму самовыражения можно рассматривать наряду с музыкой хип-хоп[185] или катанием на скейтборде. Старый хрыч. Если это тот самый министр, что вручил тебе зеленый значок, который ты носишь на лацкане, то поделом тебе. Он скосил глаза на зеленую бляшку; как и недовольство своими фотографиями, это еще один штришок, свидетельствующий о его тщеславии. Он оглядел свой костюм, сидящий, увы, не безупречно: линии моды и линии тела расходятся все дальше. Пояс брюк врезается в растущий животик, зато сами брюки свободно болтаются на усохших ногах. Сейчас уже в магазин с авоськой не ходят, но он помнит, какие причудливые формы принимали набитые овощами авоськи, старательно облекая свое содержимое. Вот во что он превратился — в уродливого, распираемого воспоминаниями старика. Да только метафора-то с изъянцем: в отличие от овощей воспоминания имеют свойство разрастаться, как раковая опухоль. С каждым годом твою авоську распирает все сильнее, она тяжелеет, и от ее тяжести ты все больше кособочишься.
Да и что он такое, в конце-то концов? Всего лишь сборщик и просеиватель воспоминаний — собственных и исторических. А еще он прививает воспоминания другим людям. Что ж, нельзя сказать, что он позорно промотал свою жизнь. Да, он даже сам с собой, не говоря уж о беседах с посторонними, перескакивает с одной темы на другую; словно древний перегонный куб на железных колесах, неуклюже, со скрипом катит он от деревни к деревне, извлекая из местного уклада жизни его квинтэссенцию. Но то лучшее, что в нем еще осталось, его сила, помогает ему по-прежнему заниматься своим ремеслом.