Он умолк, не зная, как описать суть изменений, стоящих за этим механизированным, мертвым словом: гибель романтики и ее выхолощенное плотское подобие, существующее только на искусственном дыхании блеска и ритуала; геометрически выверенные па придворных, выступающих в танце на пасхальном балу в Главном Зале — танце, заменившем собою безумную пляску любви, дух которой теперь только смутно угадывался в этих чопорных фигурах. Пустое великолепие вместо простой всеобъемлющей страсти, что очищала когда-то людские души.
— Они сотворили из этого что-то испорченное, нездоровое, — продолжал стрелок. — Представление. Игру.
— В его голосе явственно прозвучало безотчетное отвращение аскета. И будь там больше света, было бы видно, как он изменился в лице. Оно стало горестным и суровым, но сила его естества не ослабла, не дрогнула. Хронический недостаток воображения, который по-прежнему выдавало его лицо, был просто-напросто неподражаем.
— Но этот бал, — выдохнул он. — Этот бал…
Мальчик молчал.
— Там было пять люстр. Из прозрачного хрусталя. Толстое стекло и электрический свет. Казалось, весь зал состоит из света. Он был точно остров света.
— Мы прокрались на старый балкон на балюстраде. Из тех, которые считались небезопасными. Но были еще мальчишками. Мы пробрались на самый верх. Надо всем. И смотрели на все сверху вниз. Я даже не помню, чтобы мы там болтали друг с другом. Мы просто смотрели — часами.
Там стоял большой каменный стол, за которым сидели стрелки и их женщины. Сидели и наблюдали за танцами. Кое-кто из стрелков танцевал, но таких было немного и только самые молодые. Остальные же просто сидели, и мне казалось, что во всем этом ярком свете, в этом цивилизованном свете, они себя чувствуют неуютно. Их глубоко уважали, их даже боялись. Они были стражами и хранителями. Но в этой толпе вельмож и их утонченных дам они выглядели точно конюхи…
Там было еще четыре стола — четыре круглых стола, уставленных яствами. Они вращались. Поварята сновали туда-сюда с семи вечера до трех ночи. Столы вращались, как стрелки часов, и даже до нас доходили запахи: жареной свинины, говядины и омаров, цыплят и печеных яблок. Там было мороженое и конфеты. И громадные вертела с мясом.
Мартен сидел рядом с моими родителями. Я их узнал даже с такой высоты. Один раз они танцевали. Мама с Мартеном. Медленно так кружились. И все расступились, чтобы освободить им место, а когда танец закончился, все им рукоплескали. Стрелки, правда, не хлопали, но отец медленно поднялся из-за стола и протянул маме руки. А она подошла к нему, улыбаясь.
Да, малыш, это было мгновение перехода. Время — такое же, каким оно должно быть в самой Башне, когда вещи сближаются, соединяются и обретают силу во времени. У отца была власть. Его признали и отличили среди прочих. Мартен был из тех, кто признает власть за кем-то. Отец — из тех, кто действует. А жена его, моя мать, подошла к нему, как связующее звено между ними. А потом изменила.
Мой отец был последним из правителей света.
Стрелок опустил глаза и уставился на свои руки. Мальчик молчал, только лицо его стало задумчивым.
— Я помню, как они танцевали, — тихо проговорил стрелок. — Моя мать и колдун Мартен. Я помню, как они танцевали, то подступая близко-близко друг к другу, то расходясь в старинном придворном танце.
Он поглядел на парнишку и улыбнулся.
— Но это еще ничего не значило, понимаешь? Ибо власть шла путями, неведомыми никому. Пути ее неисповедимы, их не знает никто, но зато все понимают. И мать моя принадлежала всецело тому, кто обладал этой властью и мог ею распоряжаться. Разве нет? Ведь она подошла к нему, когда танец закончился, верно? И взяла его за руку? И все им рукоплескали: весь этот зал, эти смазливые мальчики, отдающие голубизною, и их нежные дамы… ведь они рукоплескали ему? И восхваляли его? Так?
Где-то во тьме капли воды стучали о камень. Мальчик молчал.
— Я помню, как они танцевали, — повторил стрелок тихо-тихо. — Я помню…
Он поднял глаза к неразличимой во тьме толще камня над головою. Казалось, он готов закричать, разразиться проклятиями, бросить слепой и отчаянный вызов этой тупой многотонной массе гранита, который упрятал их хрупкие жизни в свою каменную утробу.
— В чьей руке был нож, оборвавший жизнь моего отца?
— Я устал, — тоскливо протянул мальчик.
Стрелок замолчал, и мальчик улегся, подложив ладошку между щекою и голым камнем. Пламя факела сделалось тусклым. Стрелок свернул себе сигарету. В преисполненной злобою зале его воспаленной памяти еще сиял тот хрустальный свет, еще гремели возгласы акколады, обряда древнего Посвящения — пустого обряда в пустынной стране, уже тогда безнадежно противостоящей серому океану времени. Остров света терзал его и теперь — горько, безжалостно. Стрелок отдал бы многое, чтобы не видеть этого никогда: как отцу его наставляют рога.
Он выпустил дым изо рта и ноздрей и подумал, глядя на мальчика: Сколько еще нам кружить под землей? Когда теперь мы увидим свет солнца?
Он уснул.
Когда дыхание его стало глубоким и ровным, мальчик открыл глаза и поглядел на стрелка с выражением, очень похожим на любовь. Последний отблеск догоревшего факела отразился в его зрачке и растворился там, утонул. Мальчик тоже уснул.
В неизменной, лишенной примет пустыне стрелок почти что утратил всякое ощущение времени, а здесь, в этих каменных залах под горной грядою, где только тьма и нет света, он утратил его окончательно. Ни у стрелка, ни у парнишки не было никаких приборов, измеряющих время, и само понятие о часах и минутах давно стало для них бессмысленным. В каком-то смысле они пребывали теперь вне времени. День мог быть неделей, или неделя — одним днем. Они шли, они спали, они скудно питались. Их единственным спутником был непрестанный грохот воды, пробивавшей себе дорогу сквозь камень. Они шли вдоль потока, пили воду из его минеральных безвкусных глубин. Временами стрелку представлялось, что на дне под текучей водою он видит блуждающие огоньки, но он каждый раз убеждал себя, что это всего лишь проекции его мозга, который еще не забыл, что такое свет. Но он все-таки предупредил мальчугана, чтобы тот не заходил в воду и не мочил в ней ног.
Пространственный видоискатель у него в голове уверенно указывал направление.
Тропинка вдоль речки (а это действительно была тропинка: гладкая, слегла вогнутая желобком по продольной оси) неуклонно вела наверх — к истокам реки. Через равные промежутки у тропы возвышались круглые каменные колонны с железными кольцами у оснований. Должно быть, когда-то к ним привязывали волов или рабочих лошадей. На каждом столбе сверху крепилось что-то вроде стального плафона с электрическим факелом, но в них давно уже не было жизни и света.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});