Меня вспомнили с теплотой.
Исландия — задница, пускающая буйные ветры, а исландцы — вши. Висят на волосках. Сейчас-то они соорудили для себя теплые скафандры, но им все равно приходится крепко держаться за свои волоски, когда извергнется вонь. Из земли. Разразится коричневой лавой.
В Исландии холодно, как у черта в заднице, в которой вечно копошатся глисты. Всегда чешется. Пальцы мороза чешут берег. И вшисландцы вечно копошатся, переползают: от одной холодной ягодицы на другую холодную ягодицу, убегают от студеных пальцев зимы.
Исландия — большая холодная страна. О’кей, И хотя исландцы больше не прозябают в худых лачугах, а рассекают на розовых машинах в японской жаре, а ледники своей родины лижут из формочек, все же холод бил их тысячу лет и набил до отказа вечной стужей. Их до пяти лет выдерживали на балконе, как в морозилке кули с мясом, и после этого они стали — просто «кул». У них всегда ледяная усмешка и из уст студеные колкости Но в них есть и тепло земли. Им на тебя не плевать. Даже если ты лежишь, весь испитой, и избитый, и заблеванный, ночью на тротуаре, а в карманах у тебя снег, ты совсем сдох, как замороженная туша в очках, жертва какого-то перепроизводства, на левой щеке следы поджарки, как будто какие-нибудь бомжи оставили попытки разморозить это мясо… Даже тогда о тебе кто-то заботится. Девушка (ц. 18 000), которая вдруг приползает на коленях. Которая с тобой говорит. Которая тебя будит. Которой на тебя не плевать. И пусть тебя уже выставили, и пусть ты вторично сдох, все равно тебя тащат на пати. Тащат на пати.
В тепле такси я слушаю разговоры незнакомых ребят, и рядом со мной девушка, та, которая ползала на коленях, спрашивает, не плохо ли мне, а я продолжаю бормотать: «Государство всеобщего благосостояния. Да, благосостояния. В нашей стране. Мы живем в государстве всеобщего благосостояния», — и смотрю в окно (вот если бы для смотрения было слово типа «бормотать»!) на какие-то длинные дома и думаю о батареях в них, всех этих теплых батареях. «Как хорошо. Как все хорошо. Центральное отопление. Государство благосостояния. Мы живем в государстве благосостояния». Паренек на другом конце заднего сиденья:
— Эй! Ты что, такой на… ну… такой налогоплательщик?
Мне удается выбраться из такси: я просто смотрю на ребят и делаю так же, как они. Трудно сказать, где эта вечеринка. Но больше всего я рад тому, что на мне оба ботинка. Я больше всего думаю об основополагающих вещах. Да. Это уж точно находится в ведомстве центрального отопления. Во дворе раздетые деревья-подростки танцуют вальс. Дом похож на дворец зубного врача в Гардабайре. Что-то в этом духе. Как, я вернулся в Хофийскую долину? Иду прямо на кухню. Две девушки за разговором. Солонка и перечница. (Не решаюсь оценить их в кронах.) Солонка глядит на меня, говорит:
— Хай.
— Хай. Спасибо. Все было очень вкусно, вкусный ужин… вкусный соус, — отвечаю я.
Я сижу в кресле в гостиной в холодной кожанке и мало-помалу нагревающихся черных джинсах, щека болит, во рту недокуренная сигарета; я не помню, как она там очутилась, но пытаюсь не забывать, что ее надо курить. Я сижу как старейшина. Я здесь самый старший. Мне кажется, будто я в таком стариковском свитере с пенсионными выпла… то есть заплатами на локтях. On the Cover of the Rolling Stone.[173] Ребята на диване и на полу. Их разговоры — саундтрек к совсем другому фильму. У них во всем «полный откат», или «такой взрывняк», или «это тимьян»: «Ну, он ваще такой тимьян»; «Я те говорю, мне это вообще серо-буро-малиново!»; «Там все было весьма субтильно»; «Ну там ваще, ну, ваще, блин, чума!»; «А вот он, он, типа, ваще, у него такой рашпиль»; «Эй ты! Налогоплательщик! У тебя закурить есть?»
Я не отвечаю, но шарю в замедленной съемке в кармане и достаю измятую пачку «Принца». В ней подтаявшая слякоть, сигарета достается мокрая и сломанная.
— О!
— По-твоему, это сигареты?
— А.
— Налогоплательщик!
— Ну, вот, у нас, у тех, кто сидит на пособии, только такие…
Наверно, у меня получилось смешно, только он не понял юмора. У старейшины и шутки устаревшие. Для них пособие — в лучшем случае учебное пособие в школе. Девчушка (ц. 400 000) вдруг встает возле моего кресла. Моя голова медленно движется, и глаза тоже, вверх, смотрю на даму. Она смотрит вниз. Я говорю:
— Ой, не-ет…
— Что?
— Ну, ты совсем, черт… ты совсем… ты… черт тебя разберет, что ты такое!
— О чем это ты?
— Ты — то, что ты…
— Да-а? А ты? Ты — что?
— Я — я, я… я постольку, поскольку я.
— В смысле?
— Я… я… «Ягермайстер».
— Да, да… А что с тобой? Что это у тебя на щеке?
— А что, заметно?
— Да, у тебя щека вся красная, такими полосками. Как будто ты побывал в тостере или еще где…
— Правда? Это просто клей… Клей-мо.
— Да?
— Меня за-клей-мили…
— Ты, что ли, клей нюхал?
— Такое бывает, когда входишь в слишком тесный кон… к-кокон-н… к-контакт с людьми.
— Ну?
— Ага, ты… ты молодая и… и за четыреста тысяч… ты с этим поосторожнее…
— С людьми?
— С людьми.
Я жутко доволен собой и пытаюсь сделать затяжку, прежде чем продолжить, но из сигареты дым не идет, и я понимаю, что во рту у меня мокрый обломок. Я вынимаю его и уже собрался сказать: «Мы живем в обществе всеобщего благосостояния…» Я даже следующую фразу придумал: «На мне клеймо государства благосостояния». Но ее уже и след простыл. Вот молодежь!
Я сижу и сорок пять минут одним ухом слушаю дискуссию о таможне в аэропорту Кеплавик (она, конечно же, «всех зателепала»), а другим — с десяток песен Oasis или Blur или еще какую-то битловину. Атмосфера жутко хипповая. Напоминает старые тусовки коноплистов. Да. Они ходят (с) косяком. Они делают абсолютно то же самое, что делали в свое время их родители, только им не стали рассказывать. Так что у них здесь — пересказ того же самого. Передоз того же самого. Я, по правде говоря, уже задепрессировал от того, что человечество все топчется на месте. Нет, нет. У них тут «полный откат». Никому не нужны советы старейшины. В конце концов я встаю и иду вперед по ковру (когда я встаю, на вечеринке горизонт как бы проясняется) и спрашиваю, по какому номеру можно вызвать такси. Дважды звоню в таксопарк, но оба раза попадаю на свой собственный автоответчик. Я даже сказал: «А-а, здорово!» после первого гудка, но… Вешаю трубку и выхожу в многодверный коридор на поиски сортира. В таких жилищах не мешало бы развесить указатели. Открываю одну дверь: голая парочка на супружеской постели в классической позе весьма трудолюбиво исполняет заветы Бога. Они останавливаются и смотрят на меня. Я говорю: «Па… пардон. Ничего. Продолжайте», вхожу, закрываю за собой дверь, прислоняюсь к белому комоду у двери. Девушка (ц. 30 000) шарит в поисках одеяла, едва успевает накинуть его на одну ногу. Парень смотрит на меня, потом на нее, потом улыбается такой полуулыбкой, типа: «В чем дело?» Она не улыбается, Выглядят они весьма среднестатистически. Лица заурядные, наверно, это из-за неоригинальной позы и из-за того, что на них нет одежды. Когда люди идут в постель, у них у всех лица становятся какие-то безликие, такие «человеческие», видимо, в противовес зверю между ног. И всегда все та же белая задница. На одной из тумб возле кровати горит ночник. Она:
— Эй, ты!
— Да.
— Что ты здесь забыл?
Раз так, лучше уж промолчать. Но они не молчат. Она опять:
— Давай уходи! Сейчас же!
— Зачем?
— Зачем?! Ты что, не видишь, чем мы занимаемся?!
— А чем вы занимаетесь?
Она снова откидывается головой на подушку и вздыхает:
— Джизус!
Парень опять принимается за дело, в спокойном темпе. Да. В нем чувствуется мощь. Может, он меня поймет. Может, его от этого торкнет. И ее торкнет, стопудово, но она пытается нагрести на него и на себя одеяло, а он помогает ей. Они некоторое время эскимосятся под матерчатым сугробом, а потом она снова начинает зудеть:
— Ох… Я так не могу. Пусть он уйдет.
И тут на меня снизошел святой дух. Ангел любви Хлин Бьёрн отступает от белого комода и направляется к постели — крылья шелестят, в руке лук — и говорит (может, не так сладкоголосо, как кажется):
— Когда люди занимаются любовью, это так красиво, мне всегда хотелось на это посмотреть, я этого раньше никогда не видел, сделайте это для меня, только чтоб красиво… ну, ради меня.
Она смотрит мне в глаза и говорит: «Извращенец, блин». Извращенец с большой буквы. Ангел отвечает: «Да. О’кей. Знаю», и у нее в глазах появляется такое выражение, будто она хочет мне отомстить, и она заставляет парня прибавить ходу. У него серьга. Она покачивается. Я некоторое время стою над ними, потом усаживаюсь на плетеный стул в углу. Он скрипучий. Одеяло медленно сползает с них на пол. Прежде всего — это прекрасно! Если честно, это самый прекрасный миг в моей жизни. С меня слетает хмель. Прекрасно слетает. И они прекрасны, молоды и пылки, и все у них хорошо получается. Все идет как по маслу. Вверх-вниз. Лучше и не надо. Я отдаю себе в этом отчет. Венец творения. Творец венерения. Теперь, когда я наконец увидел жизнь, можно и помереть. Так я думаю. Они стонут мало. Ракурс такой, как в кино. Почти ничего не видно. Кроме субтильных, но ладно слепленных грудей. Я чуть-чуть поворачиваюсь на стуле. Он скрипит. Парень прибавляет ходу. Какая мощь! Он уже дошел до четвертой скорости. Стоящий твердый рычаг переключения скоростей. А потом он резко переключает на первую. Ложится на нее и медленно скачет, как в полусне. Я улучаю момент.