может, хочешь опять пластом лечь?
Козимино вздрагивает: должно быть, ему тоже вспоминается вечер, когда отец, как мы думали, пошёл угостить обидчика парой выстрелов из лупары, но приступ едва не отправил его в мир иной.
– Справедливости? – едва слышно переспрашивает отец. – Справедливость – это дело другое.
С этого момента никто больше не кричит, так что до нашего уха доносятся только отдельные слова: свадьба, платье, дом... Мы с Козимино отходим от двери, и брат, схватив меня за руку, заглядывает мне в глаза.
– Давай я сам к нему схожу, объясню, как мир устроен, – говорит он взрослым, мужским баском, прорезавшимся у него всего пару месяцев назад.
– Нет, Козимино, – отвечаю я, мотая головой из стороны в сторону. – Ни ты, ни папа. Это моё дело, женское.
Спать мы ложимся, так ничего и не узнав. И только проснувшись, когда ночь ещё глубока, я, кажется, вижу в дверном проёме силуэт матери: она стоит, прислонясь к косяку, и глядит на меня. Но веки тотчас же наливаются тяжестью, и смутный образ исчезает.
48.
На улице темно, но отец уже в кухне, на нём резиновые сапоги и шляпа.
– Ты где её нашёл? – спрашиваю.
– Купил новую.
– Лучше бы дочь новую купил.
Отец, присев на край табурета, стягивает шляпу и принимается крутить её в руках, оглядывая со всех сторон.
– На сегодня встреча назначена, – говорит он лениво, словно о безделице какой. – Хотят нас задобрить, миром дело решить.
Права была Анджолина: раз он меня взял, то жениться должен. Не то быть мне старой девой. Или крашеной блондинкой, вроде неё самой.
Я гляжу на отца: не похоже, чтобы он был в гневе.
– Каким ещё миром? – спрашиваю. А сама в халат кутаюсь.
– Это тебе лучше знать.
– А ты, значит, хочешь меня этому отдать?
Его руки дрожат, новая шляпа падает на пол. Я подхожу ближе, поднимаю, кладу ему на колени. Отец сидит сгорбившись, понурив голову, будто мешок на плечи взвалил.
– Я, Оли, лупары-то и в руках не держал. Это ж пачкаться, а я люблю, когда у меня руки чистые. Кровь за кровь – цепочка без конца тянуться будет.
Говорит отец редко, всё больше загадками. Зато и правил, как мать, не устанавливает.
– Знаешь, я ведь шестнадцати лет осиротел: дед твой как-то поутру вышел на лодке в море и не вернулся, а бабушка сердцем слаба была: году не прошло, Богу душу отдала, – продолжает он. – Мы с меньшим братишкой одни выросли. Нитто совсем ещё юным семью завёл, самую красивую девушку в городе в жёны взял. Да только через пару месяцев нашептали ему: невеста, мол, чести не соблюла. Раз сболтнули, другой, кровь закипела, повздорили, он ей лицо и попортил. А она в родительский дом вернулась и на следующий день брата прислала. Нож на нож, и вот Нитто в луже собственной крови лежит. Отца у нас не было, пришлось вопрос чести в свои руки брать, вот я и пошёл искать, кто братишку убил.
На какой-то миг отец снова, как в детстве, кажется греческим богом, который идёт, расцелованный солнцем, мне навстречу через поля.
– Только по дороге перехватил меня друг детства, Пиппо Витале, что в карабинеры подался. И оружие отобрал, и самого запер на две ночи, проспаться на холодке. А как выпускать пришёл, сунул мне опять двустволку в руки и говорит: «Это твоя. Нужна ещё?» – «Пожалуй, нет», – отвечаю. Я ведь шёл её брата убить, потом их отец убил бы меня, и так далее, и так далее, и никогда бы это не кончилось. В общем, если я нынче и могу надеть на голову шляпу, то лишь благодаря Пиппо Витале, поскольку, находясь в паре метров под землёй, это непросто, – заключает он и чуть раздвигает губы, изображая улыбку.
Я, отвернувшись к окну, гляжу на пока ещё безлюдную улицу. Значит, решим всё миром, я выйду за него замуж, со мной опять начнут здороваться на улице. Но что же мне делать потом? Как ни в чём ни бывало срисовывать в тетрадки портреты кинозвёзд? И облака снова станут принимать форму морленей? И я смогу радостно обрывать лепестки у ромашек?
– А где теперь твой друг карабинер?
– На посту, как всегда.
Он просто обязан будет на тебе жениться, сказала Анджолина, не то прямая дорога ему за решётку.
– Может, пойдём пособираем баббалучей, пока не рассвело? – предлагает отец.
– Мама не велит. Говорит, я уже не ребёнок.
– Для меня ты всегда будешь ребёнком.
Я наскоро собираюсь, он надевает шляпу, и с первым лучом солнца мы уже выходим из дому.
49.
С поля мы возвращаемся с полными вёдрами. Козимино успел сбрить бороду, оставив, как теперь принято у парней, только усики. Мама, увидев, что мы идём, разводит под кастрюлей огонь. Волосы у неё накручены на лоскутки, чтобы получились кудряшки.
– Как насчёт скромного завтрака? – спрашивает она. Мы садимся за стол. Отец первым делом отламывает корочку и, отделив мякиш, макает её в плошку с молоком, замешанным с кофе, а сверху ещё сахаром посыпает. Я повторяю за ним и, поднеся ложку ко рту, чувствую, как на зубах хрустят сладкие крупинки. Мы едим молча, затем расходимся по комнатам, чтобы переодеться в выходное. Наши ритмичные движения будто подчиняются некой тайной гармонии: всё получается само собой.
Я обнаруживаю, что жёлтая юбка и блузка в цветочек уже разложены на кровати, друг над другом, словно образуя невидимую девушку, мой призрак. Прикидываю к талии юбку, оглядываю себя, потом, понурив голову, открываю шкаф и вешаю её обратно: это для праздника – так ведь мама говорила. На железной вешалке по-прежнему сиротливо висит чёрный школьный халатик. Провожу рукой по грубой ткани и вдруг вспоминаю, как синьор Шало своим ровным, бесстрастным голосом диктовал нам стихотворение: «Покорной, кроткой будь: // и лишь тогда // тебя соседи уважать начнут». Решено: захлопнув створки шкафа, я остаюсь в рабочей одежде. Не хочу казаться красивее, чем есть, не хочу больше следовать ничьим советам, не желаю никому подчиняться. Какой ценой далось мне это послушание? Лучше бы вместо таблицы умножения и неправильных глаголов научили отвечать «нет», ведь «да» женщины и так заучивают с самого рождения.
Когда я снова спускаюсь в кухню, мама, бросив на меня короткий взгляд, только головой качает.
– Туфли,