красила. Синикка усаживается на край ее кровати и вдохновенно сочиняет: работала, мол, бабка медсестрой, в двадцать пять лет ее назначили старшей в отделении, потому что пациенты ее обожали, а персонал слушался. Строгой она была, зато справедливой и красивой, как кинозвезда! Лечился однажды в бабкиной больнице капитан, герой, подводник! Или космонавт. Бандит в альтернативной версии для клуши среднего возраста (ее инсульт разбил, последствие аварии). Любовь, соперница, расставание, встреча, свадьба, дети, квартира в центре города и дача с видом на реку.
— Фигня! — рецензировал Волгин-младший. — Сериал по телеку.
— Можешь лучше? Валяй, — не обиделась фермерша. — Но держись в рамках правдоподобия, ладушки? Мать-сенатор, отец-джедай, она сама принцесса и лидер повстанцев — не катит.
— Я даже не понял, о чем ты.
— Иди, Тома тебе включит «Звёздные войны», — велела Синикка энергично и задорно. И вдруг совершенно другим беспомощным голосом прошептала:
— Нет…
Её взгляд, обращенный на Витю, стал пронзительно нежным, маминым, и по-маминому несчастным.
— Иди, поговори с Кларой. Она ничего не помнит про себя, кроме имени и стихов. Ей недолго осталось.
— Она ведьма!
— Так расколдуй её. Ты — творец. В твоих силах, ну, как минимум рассмешить её.
— Она мне не нравится, — надулся Витя.
— Не капризничай, Бэггинс. Сходишь к ней. Потом свободен.
***
В зеленом тоннеле ничто не нарушало покой. Цикады и те стрекотали умиротворяюще. Деликатно. Солнце процеживалось сквозь сито листьев и чудесным образом омолаживало женщину в колесном кресле. Если, конечно, глядеть на нее издалека.
— Зачем припиздил, воришка? — спросила Клара Анатольевна.
Она учуяла мальчика. И кое-что внутри мальчика, отчего в ее похожем на черный изюм сердце проснулось, заскреблось погребённое под толщей обид сострадание.
— Налей. — Клара махнула в сторону бутылки десертного вина. — И себе.
Витя налил.
— Чокнемся? — Невидящая старуха безошибочно определила, где Витя, и где его рука со стаканчиком.
— Да мы с тобой уже чокнутые, бабка.
Она беззубо рассмеялась.
— Труп со стола убери, — сказала КА, подразумевая опустевшую бутыль.
Витя убрал.
— Прикуришь? — Бывшая актриса, будто фокусница, извлекла из-за уха сигарету-гвоздик. Спички — из декольте.
Витя прикурил.
Клара затянулось со смаком и зачитала:
— Сквозь анфиладу недотемных комнат,
На цыпочках иду, я здесь чужак.
Картонные кривые стены помнят,
Когда, кого, кому, зачем и как…
Чьи маленькие пятки тут стучали,
И кто скрипел пружиною без сна…
Кто самогоном заливал печали
О ком ревела ливнями весна…
Окон глаза, прикрытые истомно
Пожухшим тюлем, смотрят на рассвет.
И в этот час отлива тени-волны
Уходят в океан нетленных лет.
Откинулась в кресле и более не материлась, не пила и не жила.
Глава девятнадцатая. Дебют шизофрении
— Mitä vittua on tekeillä?
Если б он знал, какого… ну, скажем, чёрта, он купается челом в перегнившем торфе?! Почему его рот пересох до той степени, что язык еле сковыривает с верхнего нёба сталактиты отвердевшей мокроты. И режется о них.
Он бы ответил.
— На, попей!
Koskenkorva17. Панацея. Противоядие.
Зрение сразу сфокусировалось. На коротко стриженной тетке, типичной зэчке.
— Синикка? — предположил Евгений Петрович.
Тетка кивнула.
— Ульёнен. А ты — Яло Пекка Киймамаа.
Тот факт, что ей известно его не-паспортное ФИО полиционера не удивил. О нем судачили. Достопримечательностей в Береньзени немного: погост, болота да мент чухонский со жжёной мордой. Финка волновал другой вопрос:
— Как ты… — Он совершил ещё несколько целительных глотков. — Нас нашла?
Синикка выдохнула ему на ухо:
— Лес со мной шепчется. Дух каждой поляны, хранители деревьев… Ну и датчики движения с камерами на границах фермы помогли.
— Камеры? — опешил майор. — Датчики?
— Уродов бубном не отпугнешь. Быдлоту, пиздюков, которым в кайф над слабыми куражиться, братву Селижоры — они одно время повадились мою землю конкурентами удобрять.
— Теперь не будут. Селижора сам переквалифицировался в шведский стол для опарышей.
— Правда? — Искренняя радость украшает лучше любого макияжа. Синикка заулыбалась, и Финк подумал, что она приятная. Морщины у нее веселые. А ямочки на щеках — первый признак доброй чуди.
Майор толкнул разомлевшего Федора Михайловича. Психотерапевт обнимал кочку, как подушку.
— Дай поспать, Соф! — буркнул тот. — Я выходной!
— Вы зачем меня искали? — поинтересовалась фермерша.
— Не тебя… — Финк достал из пачки последнюю сигарету, порванную пополам. — От…сука! Мальчишку Волгина.
— Его нет.
Полиционер раскурил табачную культю.
— Пиздишь. Вырла тебя…
— Не поминай в лесу!
— Чур! — Евгений Петрович сплюнул. — Где мальчишка? Он к тебе шел!
Она покачала головой:
— Его нет. Vannon sinulle («Клянусь тебе», — финск.)
— А баба Акка по-прежнему в Пяйвяком?
Синикка посмотрела на него с любопытством:
— Совсем отчаялся, к бабе Акке пойдешь?
— Ну а хули, мать?
Ульёнен прямым надавливанием на сакральную точку на лбу реанимировала Федора. Всучила ему коскенкорву.
— Я вас проведу в Пяйвякое, зайчики. Только слушайтесь меня. Скажу целовать мухоморы — поцелуете.
— Ок, — согласился Финк.
— Я что-то пропустил? — напрягся Федя. — Петрович, кто эта женщина? — Он вытер свои прекрасные (не сейчас) руки об джинсы. — Чего мы грязные такие?!
***
Ромиша разбудила музычка, гремящая снаружи. Он проспал. Солнечное пятно падало на календарь с девахами в купальниках, значит, уже часов двенадцать. Почему Люба не орет, не выпинывает его с полки, обзывая ленивой чуркой?
Ромиш взмолился Аллаху. Ни с того ни с сего. «Обнять маму», — скромная же просьба. Но самая важная, когда страшно. Когда случается необъяснимое, то, отчего желудок сводит колика предчувствия, а под носом выступает не имеющий запаха холодный пот.
Ромиш вышел. Вбежал обратно и забаррикадировался. Зря… Он дал им возможность сжечь предателя. Свидетеля. Душмана.
Они проклинали его, лили бензин на вагончик и проклинали. Играла музычка. Идиотская мажорная долбежка на трех нотах.
Хоп-хоп-хоп-хоп!
Опа-опа-опа-опа!
Законопослушный и ответственный Ромиш законопослушно и ответственно позвонил в полицию:
— Начальник, Людмила Туник кусками валяется! Сиськи, ноги…
— Буду через пятнадцать минут! — обещал лейтенант.
— Не успеешь, меня жгут!
— Вали!
— Не могу!
— Ептать…
Бешенство порой проникает в человека непосредственно из Космоса. Из зияющего ничто. Вдруг. Погожим утречком… Если человек слаб. Если поврежден злобой, завистью, обидой и черной похотью, которая гораздо дальше от любви, чем ненависть. Похоть — это голод. Кусок мяса, ломоть хлеба, женское тело — разницы нет! Таджики набросились на владычицу. Мягкую, бело-розовую. Они забыли о матерях и сестрах, о супругах, дочках и бабушках. О жалости к собакам, мокнущим под дождем, о грозе в горах и летних дорогах, воспетых Витей.
Они получили её. Мягкую, бело-розовую. На две секунды экстаза. А затем со страху убили и распотрошили, как свинью, чтобы спрятать, чтобы вернуться к матерям и женам, жалеть собак и любоваться грозами.
Вагончик быстро наполнялся дымом. Ромиш смочил полотенце