Мимолетные впечатления от окрестностей Ташкента сводились к немногому: женщины в парандже с лицами, часто обезображенными «пендинками»[339] от плохой воды; жара, во время которой все замирает и прячется, немногочисленные развалины мечетей… И ковры, старые, которым цены нет, и новые, которые очень охотно покупаются всеми приезжими. Каждый уважающий себя кинематографист счел своим долгом обзавестись полудюжиной пестрых легких халатов, чтобы потом раздаривать приятельницам. Мы больше пожирали виноград, чем работали, передвигали рабочие часы на ближайшие к рассвету и, в сущности, не видели ни дня, ни вечера. Среди наших спутников были веселые и славные ребята, но я была отнюдь не романтически настроена, и мне было скучно. Чужое веселье, когда не можешь в нём принять участие, раздражает. Я возвращаюсь одна, запасшись хорошим количеством фруктов, которые там, действительно, чудные.
Мое возвращение отнюдь не было радостным — А.Ф. проводил у моей матери часы, уговаривая ее повлиять на меня в смысле переселения обратно, грозил отобрать ребенка, и кончилось все это разрывом дипломатических сношений между ним и ею. Изредка еще получались письма самых различных настроений, но с тех пор они считают друг друга злейшими врагами. Мои отношения с матерью тоже сильно испортились из-за ее постоянного вмешательства в мою личную жизнь. Я замыкалась и молчала. Между съемочными днями бывали иногда большие промежутки. Я бездельничала, ходила в кино без всякого удовольствия, потому что занятии в «ФЭКС» е окончательно отучили меня от способности воспринимать непосредственно. Я холодно разлагала виденное на составные части, как приучили нас делать наши режиссеры, и точно разбиралась в приемах. Иногда устраивала у себя вечера с чтением стихов, музыкой и каким-нибудь изысканным ужином, который готовила собственноручно. Борис бывал у меня числе других, но не иначе, с тех пор, как сделал попытку, наскоро признавшись в любви, целоваться в маминой комнате. Это было очень глупо и некстати с его стороны, вызвало замечание мамы, что мои гости ошибаются, вероятно, думая, что попали в бардак. Я перенесла свой «штаб» в другое место, на Караванную, где можно было танцевать до утра, без того, чтобы приходили мешать; если хотелось выпить, можно было и это, не рискуя быть высмеянным кем бы то ни было. Но и это надоело, в конце концов. Компания расстроилась, все разбрелись по своим углам. Хозяин нашего логовища говорил, провожая выносимые из квартиры зеркала: «Всё пропито и проето».
Мое вынужденное возвращение к домашнему очагу повлекло за собой появление упрямого Бориса, который, несмотря на мои частые просьбы ко мне не приходить, кротко появлялся почти каждый вечер с милой улыбкой и извинениями. У него это получалось так просто и хорошо, что на пару дней я терпела его присутствие, потом опять просила говорить ему, что меня нет дома, уходила с черного хода, заставляя ждать в передней и т. д. Не могу сказать, чтобы его навязчивость была невыносимой, он ничего не просил, не ныл, он только хотел меня видеть, даже не говорить. Он был всегда хорошо настроен, очень мило острил, но никто из моих приятелей терпеть его не мог и в угоду им я часто запрещала ему эти посещения. Это же обстоятельство заставило меня назло им в конце концов разрешить Борису посещать меня изредка отдельно от них и провожать. Иногда мы встречались в городе, предварительно провисев час на телефоне, чтобы условиться о месте и часе встречи. Он скрывал от своих родственников свои похождения, и поэтому наши разговоры происходили на шифрованном языке. Места наших встреч определялись приблизительно так: угол Литейного и Невского — «там, где болтают ногами», потому что однажды я ждала его там и болтала ногами; время определялось путем сложения маленьких цифр, а если кто-нибудь входил в комнату, и он не мог говорить открыто, то нёс околесицу и потом заключал: «вода!», — т. е. все это можно пропустить мимо ушей. Это было забавно и мило. Мы бегали по спортивным клубам, по маленьким погребкам с джазом, по дансингам и нигде не скучали. У этого юнца была удивительная способность из ничего делать что-то. Все же он оставался «седьмым спутником»[340], не играя серьезной роли в моих мыслях. Я с легкостью заменяла его другими, более предприимчивыми или казавшимися занимательнее, молодыми людьми. Нередко, приехав специально с Петроградской стороны, он провожал меня к любовнику или на вечер, куда его не приглашали. Он знал это, но ни разу не пожаловался и не выразил неудовольствия. Он, как котенок, которого берут за шиворот и выбрасывают за дверь, снова возвращался и занимал свое место у печки. Иногда мои приятели возмущались подобным обращением, удивляясь тому, как этот молодой скрипач может терпеть, чтобы его бросали, как вещь. Но, несмотря на это, он знал лучше них всех и свое место в моей жизни и то место, которое собирался занять впоследствии. Ради того, чтобы быть всегда готовым появиться около меня, он оставил службу и перестал готовиться к поступлению в университет». Его родители приходили в отчаяние, доискиваясь причины такого поведения. Он объяснял всё своей природной ленью, проявляя и здесь громадную выдержку и поддерживая у них эту иллюзию. Большого труда стоило уговорить его держать экзамены весной 1927 года.
Вообще начало двадцать седьмого года принесло мне ряд различных потрясений, более или менее сильных. А.Ф., который перестал у нас бывать, затеял судебное дело после моего отказа отдать ему ребенка на лето. Он начал с того, что настаивал на своем праве получить сына на летние месяцы, а кончил тем, что требовал переезда сына к нему, заявляя, что я дурная мать и что я ужасно себя веду[341]. В народном суде, где разбиралось дело «об отобрании ребенка», присутствовали свидетели с обеих сторон: с его — дачевладельцы в количестве трех, и с моей — двое жильцов нашей квартиры — Кусов и M-lle Гуро и M-me Каратыгина[342], вдова композитора, мамина приятельница, бывавшая у нас и А.Ф. при различных обстоятельствах.
После троекратного откладывания по желанию А.Ф. под предлогами то отсутствия нужных свидетелей[343], то из-за необходимости достать документы, и, наконец, только 4-й раз разбор дела состоялся. Защитница А.Ф. была женщина-адвокат[344], отчаянно на меня нападавшая, которую суд после 10-ти замечаний чуть не отставил за неподобающее поведение. Она кричала: «Посмотрите на нее, на эти крашеные волосы, на эту актерскую физиономию, на эти шелковые чулки!» При ее упоминании о волосах, я демонстративно сняла шляпу, и вся зала видела к ее стыду, что волосы у меня вовсе не крашены[345]. С моей стороны выступал мой старый приятель Сережа Г. Он вел себя спокойно и прилично, но задавал очень ехидные вопросы, чем приводил в большую ярость как защитницу, так и истца. Одной из свидетельниц А.Ф. была пожилая дама, мамаша некой детскосельского юнца, который лазил на крышу смотреть, как я загораю. Мой защитник спросил, продавала ли я билеты, чтобы созерцать меня в это время. Судьи очень смеялись и посадили мамашу на место.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});